— Парнишка ты милый! С тобой у меня и сердце-то как маков цвет распускается. И думаю я: моя-то беда — ядовита да спрятана, а вот люди наши, как одры, чужой воз везут и надрываются. Харитон, Гриша, Прасковея знают, где человеку место. Прасковея-то как повернула… на плоту-то! Не то ещё будет. Они не одни… Их много. И все они за руки держатся.

Сквозь дрёму в последних вспышках сознания слова Наташи превращались в порхающие тени. И эти тени незаметно шли передо мною нарядными девчатами и парнями, которые держались за руки, смеялись и пели под звуки гармонии. Смеётся Гриша и манит меня рукой: «Васильич!..» Прасковея рядом с ним в хороводе, с высоко поднятой головой. Она смотрит куда-то вдаль радостно и гневно. Шагает, блистая гармонией, Харитон и лихо бегает своими пальцами по ладам. Праздник, веселье, весна… К берегу бегут в солнечных искрах волны и заливают сами себя зелёными гребнями. Жалобно кричат чайки. Они стонут, просят о помощи, и мне больно от их крика и тягостно.

Я проснулся, как отравленный, колыхаясь в дурманном тумане, с тяжёлой тревогой в сердце.

Какая-то женщина стояла на лежанке печи, мутно освещённая привёрнутой лампой. Пахло дымом и гарыо. Раскосмаченная голова поднималась из-за нар и опять опускалась. Женщина с лицом Олёны, искажённым болью, с ужасом в глазах, стонала и надрывно вскрикивала:

— Не гляди, Федя! Ляг! Не гляди!.. Тебе не надо глядеть…

Сердитый голос матери прикрикнул на меня:

— Ляг сейчас же! И головы не подымай!

Каким-то внутренним чутьём я угадал, что Олёна пришла сюда, на лежанку, родить, а мать помогает ей. По голосу матери видно было, что она хлопочет около Олёны охотно, участливо, с обычной своей горячностью и находчивостью.

Тётя Мотя возилась около плиты и растроганно бормотала сама с собой. Гордей лежал пластом и уже не спускался с нар: нога у него стала чёрная. В казарме говорили, что у него «антонов огонь». Что такое «антонов огонь» — никто мне не мог объяснить, и я представлял себе это так, что нога Гордея мерцает по ночам, как гнилушка, и обугливается.

Все спали, все привыкли и к стонам больных, и к храпу, и к бреду во сне. Я заметил только, что Гриша, накинув на плечи свой длинный пиджак, с фартуком и картузом в руке, вышел из казармы зыбко, на носках, чтобы не оскорблять стыдливости женщин и не мешать такой трудной, мучительной повинности Олёны, как родить младенца. Я тоже лёг и закрыл голову одеялом.