Въ этомъ Чеховъ отличается отъ Надсона. Скорбная лирика Надсона, его нѣжно тоскующія, глубоко искреннія пѣсни о безсиліи идеала надъ дѣйствительностью несравненно тѣснѣе срослись съ недугомъ времени, чѣмъ страшная картина власти дѣйствительности Чехова. Много между ними и другихъ существенныхъ различій. Не говоря уже о количественной разницѣ силы и качественномъ различіи сферъ приложенія ихъ талантовъ, Чеховъ и Надсонъ отличаются другъ отъ друга также и своеобразной переработкой тѣхъ впечатлѣній, которыми гнететъ окружающая ихъ обоихъ "ночь жизни".

До сихъ поръ мы сопоставляли Чехова только съ Надсономъ. Почти то же слѣдуетъ отнести и къ параллели Чехова съ Гаршинымъ.

Гаршина всюду мучаетъ ужасное, болѣзненно изнуряющее противорѣчіе его высокой правды съ дѣйствительностью обыкновенной человѣческой жизни. Перебирая содержаніе его произведеній,. Г. И. Успенскій говоритъ въ своей прекрасной статьѣ "Смерть В. М. Гаршина": "...Все это вокругъ насъ, все это обыкновенно, со всѣмъ этимъ мы, большинство, сжились, а еще большее большинство даже и не думало, что можно обо всемъ этомъ безпокоиться. Но соберите всѣ эти обыкновеннѣйшіе "сюжеты": война, самоубійство, каторжный трудъ невѣдомому богу, невольный развратъ, невольное убійство ближняго,-- и вы увидите, что вся совокупность этихъ обыденныхъ явленій есть именно существеннѣйшія язвы современнаго строя жизни, что за ними не видно хорошаго, что времени, возможности даже нѣтъ выдѣлить это хорошее изъ неотразимо дѣйствующихъ фактовъ зла. Нельзя не мучить себя сознаніемъ, что все это страшный грѣхъ человѣка противъ человѣка, и что этотъ ужасный грѣхъ -- наша жизнь, что мы привыкли жить среди нея, что мы не можемъ не жить именно такъ, чтобы нашей страдающей отъ собственныхъ неправдъ душѣ не приносились эти безчисленныя жертвы" {Статья Г. И. Успенскаго "Смерть В. М. Гаршина" въ сборникѣ "Памяти В. М. Гаршина" (89 г.) стр. 158. Та же статья была напечатана и въ другомъ Гаршинскомъ сборникѣ "Красный цвѣтокъ". Первоначально напечатана въ "Русскихъ Вѣдомостяхъ".}. Отсюда тотъ своеобразный пессимизмъ Гаршина, на который неоднократно указывалось. Безжалостно терзающее душу безсиліе собственной правды передъ страшной силой жизни приводитъ Гаршина, какъ и Надсона, къ жгучему желанію отдать цѣликомъ всего себя, безъ остатка, распластаться во имя этой обойденной жизнью правды, если уже ничего нельзя сдѣлать съ дѣйствительностью. Отсутствіе бодрой увѣренности, что стихійный потокъ исторической жизни при энергичномъ вмѣшательствѣ усилій личной воли вынесетъ-таки, по крайней мѣрѣ, въ концѣ-то концовъ на желанный берегъ идеала, приводитъ къ проповѣди исключительно индивидуалистической нравственности, какъ къ послѣднему оплоту возможнаго торжества идеала въ жизни. Если общественная и историческая жизнь не представляется надежной опорой для возведенія идеальнаго зданія будущаго, если окружающая дѣйствительность, развиваясь по своимъ законамъ, упорно отказывается подчиниться воздѣйствію нашихъ идеальныхъ стремленій, остается уповать только на отдѣльную личность и ея нравственное совершенствованіе. Но эти попытки свести міровой вопросъ къ проблемѣ моральнаго совершенствованія личности заключаютъ уже въ своемъ антиобщественномъ характерѣ -- въ скрытомъ видѣ пессимизмъ. Возлагая всѣ надежды на осуществленіе идеала исключительно въ моральномъ перерожденіи личности, этотъ индивидуализмъ въ конечномъ счетѣ логически неминуемо приводитъ къ пессимизму. Самая совершеннѣйшая нравственная личность передъ лицомъ вѣками сложившагося уклада міровой жизни -- только капля чистѣйшаго божественнаго нектара во все прибывающемъ потокѣ мутной влаги, безслѣдно его поглощающей. Этотъ моральный нектаръ безслѣдно растворяется въ безднѣ вѣками замутненной жизни. Для безстрашно смѣлаго, не соглашающагося ни въ какомъ случаѣ мириться съ ужасной дѣйствительностью идеализма остается только нравственно возвышающая его, но не спасающая міръ, возможность -- до конца не сдаваться, погибнуть на великомъ -- невозможномъ... Такъ погибла смѣлая Attalea, такой погибели жаждалъ въ своихъ сумасшедшихъ грезахъ герой "Краснаго цвѣтка"... Онъ пытался собрать на своей груди все зло міра и за побѣду надъ нимъ умереть, но зло необъятно широко, побѣды надъ нимъ впереди еще даже и не видится, а умирать въ борьбѣ съ нимъ все-таки приходится...

H. К. Михайловскій видитъ въ творчествѣ Гаршина "философскую перспективу безнадежности". "Гаршинъ,-- писалъ онъ въ "Дневникѣ читателя",-- мягкій и беззлобный, почему-то не находитъ ничего такого, на чемъ можно было бы отдохнуть душой". "Мягкое, нѣжное, ласкающее перо каждый разсказъ неизмѣнно заканчиваетъ горемъ, скорбью, смертью или цѣлою философской перспективою безнадежности" {H. К. Михайловскій Сочиненія, т. VI, стр. 319.}.

Несговорчивая, властная, чуждая требованіямъ разума и справедливости жизнь приводитъ Гаршина къ его своеобразному пессимизму, во многомъ очень близкому къ пессимизму Чехова. Но у Гаршина его идеалистическій пессимизмъ выдержанъ гораздо послѣдовательнѣе, ярче, колоритнѣе, непосредственнѣе, чѣмъ у Чехова. Нечего говорить, что Гаршинъ не имѣетъ ничего общаго съ тѣмъ настроеніемъ, которое мы назвали шуйцей Чехова, и процвѣтаніе котораго во многихъ отношеніяхъ для 80 гг. очень характерно. У Гаршина мы находимъ пессимистическій идеализмъ, мучительное тоскованіе за безсиліе Бога, въ чистомъ видѣ, ясное, какъ кристаллъ, и какъ кристаллъ опредѣленное. Вся тяжесть разнообразныхъ впечатлѣній ужасовъ жизни бьетъ здѣсь все въ одно изболѣвшее, израненное мѣсто. Въ той же статьѣ "Смерть В. М. Гаршина" Успенскій пишетъ: "Жизнь не только не сулила хотя бы малѣйшаго движенія отъ глубоко сознаннаго зла къ чему-нибудь... да, хоть къ чему нибудь лучшему, но, напротивъ, какъ бы окаменѣла въ неподвижности, ожесточилась на малѣйшія попытки не только хорошо думать, но и поступать хорошо. Изо дня въ день, изъ мѣсяца въ мѣсяцъ, изъ года въ годы и цѣлые годы, и цѣлые десятки лѣтъ, каждое мгновеніе остановившаяся въ своемъ теченіи жизнь била по тѣмъ же самымъ ранамъ и язвамъ, какія давно уже наложила та же жизнь на мысль и сердце. Одинъ и тотъ же ежедневный "слухъ" -- и всегда мрачный и тревожный; одинъ и тотъ же ударъ по одному и тому же больному мѣсту, и непремѣнно притомъ по больному, и непремѣнно по такому больному, которому надобно "зажить", поправиться, отдохнуть отъ страданія; ударъ по сердцу, которое проситъ добраго ощущенія, ударъ по мысли, жаждущей право жить, ударъ по совѣсти, которая хочетъ ощущать себя"... {"Памяти В. М. Гаршина", стр. 168.}. Чутко отзывчивая, болѣзненно утонченная, въ высшей степени чувствительная ко всякой неправдѣ, нѣжная душа Гаршина постоянно снова и снова оскорблялась дѣйствительной жизнью, постоянно болѣла за обиженную, попранную правду. Пессимизмъ Гаршина обусловливался тѣснымъ сплетеніемъ въ его творчествѣ высочайшаго идеализма съ тончайшимъ скептицизмомъ. Беззавѣтно преданный своему идеалу, онъ съ трезвой ясностью самаго суроваго реалиста видѣлъ дѣйствительность въ ея настоящемъ, ужасномъ видѣ. Будучи глубоко искреннимъ, а не головнымъ или разсудочнымъ только гуманистомъ, онъ видѣлъ живого, реальнаго человѣка во всемъ ужасѣ искаженія его идеальнаго образа дѣйствительной жизнью. Онъ любилъ человѣка, но постоянно оскорблялся его вольнымъ и невольнымъ поруганіемъ въ жизни, утратой образа и подобія... "Трудно бѣжать отъ того, кого любишь,-- говоритъ г. Протопоповъ,-- а Гаршинъ любилъ людей, и трудно жить съ тѣми, кого презираешь, а Гаршинъ въ глубинѣ души презиралъ людей. Положеніе истинно трагическое. Любить, презирая -- эта амальгама совсѣмъ другъ другу не родственныхъ чувствъ, даже въ сферѣ индивидуальныхъ отношеній, тяжело отзывается на человѣкѣ, а въ области соціальныхъ чувствъ и отношеній она прямо убійственна. Человѣку не надъ чѣмъ отдохнуть душой" {М. А. Протопоповъ. "Литературно-критическія характеристики", стр. 265--6.}. Гаршинъ, въ самомъ дѣлѣ,, "любилъ, презирая". Эта противорѣчивость въ его отношеніяхъ къ жизни и людямъ обусловливалась главнымъ образомъ тѣмъ безвыходнымъ конфликтомъ идеала и дѣйствительности, которымъ, какъ мы старались показать, мучился и Чеховъ и Надсонъ, и который въ своей безвыходности очень характеренъ вообще для идеалистовъ безвременья и бездорожья 80 гг. Чеховъ и любитъ жизнь, и боится ея. "Вообще жизнь люблю,-- говоритъ Астровъ Сонѣ,-- но нашу жизнь, уѣздную, русскую, обывательскую, терпѣть не могу и презираю ее всѣми силами моей души".

Обывательская жизнь страшитъ своей обыкновенностью, обыденщиной, въ которой такъ много страннаго, ужаснаго, непонятнаго, глубоко возмутительнаго, жестокаго, а всего больше ненужнаго и безсмысленнаго. Правда, у Гаршина его амальгама любви и презрѣнія, вытекающая такъ же, какъ и чеховская двойственность любви и боязни изъ мучительнаго сознанія неразрѣшимости противорѣчія идеала и дѣйствительности, выступаетъ ярче и выразительнѣе, чѣмъ у Чехова. Гаршинъ много смѣлѣе въ проявленіи мотивовъ своей субъективной лирики, чѣмъ Чеховъ. Послѣдній какъ-то боится обнажить свое "я", онъ настойчиво прячется за "объективизмъ", который всегда, помимо его воли и вопреки его сдержанности, сочно пропитанъ настроеніемъ. Чеховъ, въ сущности, такой же лирикъ, какъ Гаршинъ или Надсонъ, но лирика его умышленно объективируется, прячась въ тончайшихъ, часто неуловимыхъ художественныхъ деталяхъ повидимому безличнаго разсказа.

Кромѣ своеобразнаго противорѣчія между безсиліемъ высокихъ нравственныхъ требованій отъ жизни и непослушной силой этой самой жизни, Чехова съ Гаршинымъ сближаетъ еще одна и та же "общая идея", конечно, разработанная каждымъ изъ нихъ на свой собственный ладъ, оригинально и смѣло, согласно основнымъ свойствамъ и характернымъ особенностямъ ихъ талантовъ.

"Общая идея" или центральное художественное обобщеніе у Гаршина, по моему мнѣнію, та же власть дѣйствительности, страшная своей неразумностью и безнравственностью сила, обыденной человѣческой жизни. Я уже говорилъ что эта широкая, пожалуй, необъятно широкая тема разрабатывалась очень многими художниками; вездѣ, гдѣ работаетъ нравственное сознаніе человѣка, есть и конфликтъ идеала, и дѣйствительности и сознаніе силы этой дѣйствительности. Въ такой общей формѣ это вѣковой, вѣчный мотивъ художественнаго творчества. Но Чехова и Гаршина сближаетъ и самая разработка темы, самый способъ обобщенія и то моральное освѣщеніе и психологическое обоснованіе, которое они даютъ своему художественному синтезу. Одинаковыя историческія условія натолкнули ихъ обоихъ на разработку именно этой "общей идеи".

Гаршина, какъ Чехова, поражаетъ страшная власть стихійнаго начала жизни, которое, врываясь въ сознательную творческую работу человѣка, въ его искусственное, разумное жизнестроительство и личное самоопредѣленіе, вдругъ опрокидываетъ здѣсь все верхъ дномъ во имя какихъ-то своихъ, никому невѣдомыхъ цѣлей... Искреннія, гуманныя стремленія направить жизнь личнымъ вмѣшательствомъ въ желательную сторону идеала парализуются и обезсиливаются чаще всего самыми незначительными случайностями, мелочами и пустяками. Эти случайности, мелочи и пустяки, слагаясь въ безсознательную, безличную, неоформленную и стихійную силу, суммарно дѣлаются чѣмъ-то огромнымъ, властнымъ и страшнымъ. Эта нелѣпая, безсмысленная, но жестокая и неустранимая сила поражаетъ Гаршина такъ же, какъ Чехова. Онъ возмущается ею, нравственно негодуетъ на нее, потому что съ болѣзненной остротой чувствуетъ ея силу, силу, неумолимо коверкающую на своемъ пути все сознательное, разумное, справедливое, безнадежно преграждающую путь туда, куда зоветъ нравственно-великій, но фактически безсильный идеалъ.

Гаршинъ оскорбляется страшной силой дѣйствительности надъ человѣкомъ, болѣетъ за человѣка, котораго эта безсмысленная власть обращаетъ "въ палецъ отъ ноги" ("Трусъ"), въ "клапанъ общественныхъ страстей" ("Надежда Николаевна"). "Исторіи понадобились твои физическія силы,-- разсуждаетъ герой разсказа "Трусъ",-- объ умственныхъ забудь: онѣ никому не нужны. Что до того, что многіе годы ты воспитывалъ ихъ, готовился куда-то примѣнить ихъ? Огромному невѣдомому тебѣ организму, котораго ты составляешь ничтожную часть, захотѣлось отрѣзать тебя и бросить. И что можешь сдѣлать противъ такого желанія ты, ты, палецъ -- отъ ноги?..." {В. Гаршинъ. Разсказы. Изданіе 8-е въ одномъ томѣ, стр. 132--3 (первая книжка).}.