— Да как произошло? Подошла на репетиции слишком близко к рампе, платье лёгкое — вспыхнуло; бросилась бежать — насилу поймали. Закидали её коврами, потушили, — да поздно уж было — грудь обгорела, и бока тоже. Через трое суток умерла.
— Ай-яй-яй! Ай-яй-яй! — покачал головою режиссёр.
— И как она умирала, — ах как она умирала, кабы вы знали! Пела она. Понимаете: обожжённая-то вся, — в пузырях и в ранах! Лежит под голубым своим пологом и тонко-тонко. словно ребёнок, выводит нотки. Вот Офелию бы так играть. — А потом с девочкой, с дочкой прощалась. — «Ухожу, — говорит, — от тебя; свидимся ли — не знаю, да теперь-то мы расстаёмся…» Ну, и ушла. Ушла совсем. Всё была, всё была с нами — и смеялась, и веселилась, и вдруг нет.
Старик широко раскрыл свои вечно прищуренные глаза.
— И куда она, и где она — никому неведомо. Положим, её зарыли в землю, это все видели. Но разве это та была? Это было уж совсем другое, — это остаток того живого, а не живое. И вот теперь, до сих пор я с этим так и не примирился, так и не понял…
— А как она «Василису» играла! Боже мой как играла, — вдруг почему-то сообразил режиссёр.
— Вот Лизута, внучка моя теперь — портрет её живой, — продолжал Курепин. — Божество! Красота! Ею дышу, живу для неё. Чего бы мне, старому псу, на сцену-то поступать? Чтобы ей тепло было. Всё прожили, что прожить было можно. Ну и работать буду и работать.
— Вы в деньгах не нуждаетесь ли? — осторожно предложил Евстафий Игнатьевич.
— Натурально, — как же иначе и быть-то может, чтобы я не нуждался… Ни гроша в кармане.
Режиссёр порылся в портмоне и вытащил сложенную в восемь раз трёхрублёвую бумажку.