— В котором же часу к вам заходить?

— Приходите к завтраку. Может быть и она подоспеет к этому времени. Там и познакомитесь. Только, повторяю, ухаживать не советую.

Ракитин встал, подошёл к перилам балкона, перегнулся и посмотрел влево, вдоль улицы. Вытянутый словно по струнке Невский замирал пред утром. Недвижимые фиолетовые громады домов знакомою проспективой убегали на северо-запад, туда, к этому розовому фону неба, на котором призрачным силуэтом рисовался тонкий шпиль Адмиралтейства. Даже городовые ушли с перекрёстка Литейной и Владимирской — спать куда-нибудь на тумбу под ворота.

— Не пора ли? — спросил он своего собеседника.

— Да пожалуй пора, — согласился тот и велел подать счёт. — Вы не находите, что джинджер отрезвляет? — спросил Веркутов.

— Не нахожу, — ответил Ракитин, чувствуя, что язык поворачивается далеко не с такою свободой, как всегда.

— Положительно отрезвляет, — подтвердил Веркутов и взял по ошибке, вместо своей, его шляпу, но тотчас же заметил и переменился.

II

Когда Ракитин, раздевшись, лёг в постель и закрыл глаза, перед ним вдруг выступила опять загородная сцена, с красными подборами занавесей и пёстрою обстановкой. В ушах опять раздался мотив оперетки и с таким ясным, отчётливым пиликаньем скрипок и густыми хрюканьями контрабаса. Опять запел нарумяненный, освещённый рампой хор, и опять она, как живая, явилась пред ним.

Это была девушка лет восемнадцати, с носиком слегка вздёрнутым, бледненькая, с чёрными роскошными волосами и глазками, как угли сверкавшими из-под бровей. Она так просто, мило, немножко робея, вышла в своём блестящем костюме. Ей начали аплодировать. Особенно хлопал из боковой ложи слева какой-то моряк в белой фуражке, он даже за барьер перегибался. Она слегка улыбалась и кланялась, да не головой, а как дети всем корпусом, и это удивительно мило выходило. Потом она запела. Голосок у неё был звонкий, плохо поставленный, но сильный. Она брала больше манерой и наивностью. Когда она, окончив, перешла на разговорную речь, вышло ещё милее. Она так непринуждённо, так просто и так грациозно говорила, точно она не первый день была на подмостках, а всю свою жизнь так болтала, в этой мишуре, с подведёнными бровями. В ней было что-то свежее, непочатое. Ракитин смотрел на неё и чувствовал. что ему на душу веет весной, такою мягкою, душистою. Самые далёкие, забытые впечатления вдруг поднялись откуда-то и светлыми тенями заносились вокруг него… Только зачем она завтра поедет в эту пошлую редакционную трущобу? Какое отношение может иметь эта миленькая, маленькая девочка к площадной печати? Неужели и она должна гнуться, подличать пред ней?