— Можно ли ставить на образцовой сцене такой балаган!

Эти фарисеи, конечно, в душе были рады смеху, но считали его неприличным для своего гражданского достоинства. А.П. Чехов недаром писал мне, что боится за "Юбилей", что это слишком легкомысленно для автора "Сахалина", который стоил ему чахотки, а может быть и жизни. А в то же время он говорил:

— Ну что может быть лучше веселого водевиля! Вот и Лев Николаевич из всех моих театральных писаний только и признает, что водевиль.

Мягкий, уступчивый, снисходительный, Антон Павлович поддавался влиянию окружающих. Но и мстил же он им. Мстил, как может мстить только талантливый юморист. Ему говорили:

— Бросьте писать рассказики. Мы ждем от вас крупного. Он поправлял пенсне, поглаживал волосы, неопределенно покрякивал и жаловался друзьям:

— Под именем "крупного" они подразумевают длинное. Они все привыкли мерить погонными саженями.

Когда ему представили "необходимость" в поездке на Сахалин, он поверил и поехал.

— Какой-то гнусный кошмар! — говорил он потом. — Я чувствовал, что превращаюсь в газетного репортера или в сотрудника календаря по статистическому отделу. Сколько потрачено даром времени, труда и здоровья!

Московская пресса, как всегда, зажиревшая и лицемерная (это слова Чехова), долго не хотела признавать его талантом. В Петербурге он уже пережил блестящий успех "Иванова", и его знали и любили и как Чехонте, и как Чехова. Московские критики в это время писали о нем ученые статьи, пережевывая старую мочалу, утверждая, что Тургенев писал лучше. Не знаю, кто из них обмолвился такою гениальною сентенцией, но Антон Павлович не мог этого переварить и в конце концов вложил фразу о Тургеневе в речи литератора Тригорина в "Чайке". Он видел насквозь всю ветошь и раздутость московских ученых и наконец не выдержал и разрешился очаровательной фигурой Серебрякова, "отставного" профессора в "Дяде Ване".[48]

В Чехове давно "накипал" этот тип. Помню, как читая "критику", он возмущался не тем, что писали, но каким путем можно было додуматься до таких сентенций.