— Он еще упал с лошади и хромал, — а Тургенев уверял, что он, как Иаков, боролся с Иеговой во сне и повредил себе ногу.
— Не помню, — стоял на своем Вейнберг. — Да меня в сороковых годах не было в Петербурге. Григорович махал рукою:
— Я все забываю, что вы зеленая молодежь.
— Ну, так что же? — любопытствовал Потехин, — вы мне про грудного-то младенца расскажите.
— Она была дочь Вавилонцева, и крестил ее Панаев. А потом она вышла замуж за молодого доктора Лилипутова и даже сбежала с ним из дома. Ну так вот она и написала эту пьесу и читала мне. Я ей говорю: "Душенька, Варвара Ивановна, — невозможно изображать роды на сцене". А она вся взъерепенилась, глаза выкатились из орбит. Знаете, бывают такие глаза. Так выкатываются, что когда садятся на извозчика, так их в ноги кладут, чтоб не мешали. Стала красная вся, точно корь у нее высыпала. Даже волосы поднялись на висках: они у нее черные и жесткие, как у мертвого армянина. И стала она меня распекать. "Вы, — говорит, — в предрассудках погрязли. Смерть — такое же таинство, как и рождение; почему же одно можно выводить на сцене, а другого нельзя?"
Дмитрий Васильевич произнес все это дрожащим голосом и страшно выпучив глаза.
— Кончилось тем, что она впала в истерику.
— На дому у вас?
— Какое на дому! В Обществе поощрения художеств, в музее. Сторож держал ее в объятиях.
— А какое же из этого нравоучение? — спрашивает Потехин.