Теперь Перегринус увидел себя на великолепном троне, в богатом индийском царском одеянии, со сверкающей диадемой на голове, со знаменательным лотосом, вместо скипетра, в руке. Трон был воздвигнут в необозримом зале, колоннами которого были тысячи стройных кедров, высоких до небес.

Между ними прекраснейшие розы и всевозможные другие дивные благоухающие цветы поднимали из темных кустов свои головки, как бы в страстном влечении к чистой лазури, которая, сверкая сквозь переплетшиеся ветви кедров, казалось, взирала на них любящими очами.

Перегринус узнал самого себя, он почувствовал, что воспламененный к жизни карбункул пылает в его собственной груди.

Далеко в глубине зала гений Тетель старался подняться в воздух, но, не достигнув и половины кедровых стволов, постыдно шлепнулся на землю.

А по земле ползал, отвратительно изгибаясь, гадкий принц пиявок; он то надувался, то вытягивался, утолщался и удлинялся, и при этом стонал: "Гамахея - все-таки моя!"

Посреди зала на колоссальных микроскопах сидели Левенгук и Сваммердам и строили жалкие, плачевные рожи, восклицая друг другу с укором: "Вы видите, вот куда указывала точка гороскопа, значение которой вы не могли разгадать. Навеки потерян для нас талисман!"

У самых же ступеней трона лежали Дертье Эльвердинк и Георг Пепуш; они казались не столько спящими, сколько погруженными в глубокий обморок.

Перегринус, или - мы можем теперь так его называть - король Секакис, распахнул свою царственную мантию, складки которой закрывали его грудь, и из нее как небесный огонь засверкал карбункул, разбрызгивая ослепительные лучи по всему залу.

Гений Тетель, только что собравшийся снова подняться вверх, с глухим стоном разлетелся на бесчисленное множество бесцветных хлопьев, которые, будто гонимые ветром, затерялись в кустах.

С ужаснейшим воплем душераздирающей тоски принц пиявок скорчился, исчез в земле, и оттуда послышался рев недовольства, как будто неохотно принимала земля в свое лоно мерзкого беглеца. Левенгук и Сваммердам свалились со своих микроскопов и совсем съежились; по их болезненному стенанию и оханью было ясно, что они испытывали смертельную тоску и жесточайшие мучения.