Ар, П: у алжирского дея под самым носом шишка.
“Поляков” (вместо “приезжих”) признаем более подлинным чтением ввиду цензурных гонений на всё, что связано было с Польшей после 1831 года. “Государь” (вместо “барон или как его”) предписывается двумя другими аналогичными случаями, где слово “государь” было цензурой просто исключено (см. выше); “в звезду”, а не “во фрак” подсказывает соответствующий контекст, — в “Арабесках” и в рукописи одинаковый, — где приманкой для “влюбленной в чорта женщины” служит “толстяк” именно “со звездою”. Перенесение магометанства с “турецкого султана” на “повивальную бабку” могло быть сделано, скорей всего, тоже под давлением цензуры; такого же происхождения замена “королевского костюма” “испанским национальным”: контекст как в рукописи, так и в “Арабесках” предполагает несомненно “королевский”, потому что покрой именно “королевского костюма”, а не “испанского национального” предписывал Поприщину то, что он проделал над своим вицмундиром: “изрезал ножницами его весь”, чтобы (как читается в рукописи) “дать всему сукну вид горностаевых хвостиков”. Неорганична с точки зрения контекста и замена в “Арабесках” “доминиканов или капуцинов” “грандами или солдатами” (и дальше “капуцинов” — “бритыми грандами”): признак, по которому опознаются они героем: “потому что они бреют головы”, применим полностью конечно лишь к первым, тем более, что замена бритых монахов грандами даже не доведена в повести до конца. Ср.: “Сегодня выбрили мне голову несмотря на то, что я кричал изо всей силы о нежелании быть монахом”. — И наконец, подобно “государю” или “турецкому султану”: неприемлем был, конечно, не для Гоголя, а лишь для цензора и “французский король”, шишка которого поэтому передана была “алжирскому дею”. [В связи с завоеванием Алжира французами в 1830—34 гг. алжирский дей (и именно дей, а не бей) часто упоминался в те годы на страницах “Северной Пчелы”.]
Вторично при жизни Гоголя “Записки сумасшедшего” изданы были в 3-м томе Сочинений, в 1842 году. Текст “Арабесок” подвергся тут со стороны Прокоповича довольно значительному количеству исправлений не только орфографических и грамматических, но даже и стилистических. Из них лишь три-четыре приняты в основной текст — в тех случаях, когда соответствующий вариант “Арабесок” явно носит характер опечатки или удержанной в печати описки. Все остальные отнесены в варианты.
Несколько раз с той же целью (исправления ошибок первопечатного текста) приходилось обращаться и к рукописи.
В издании Трушковского “Записки сумасшедшего” авторских исправлений 1851 года не имеют совсем: чтение корректуры Гоголь прекратил тогда на их первой странице. — См. Соч., 10 изд., I, стр. XIV.
II.
Сюжет “Записок сумасшедшего” восходит к двум различным замыслам Гоголя начала 30-х годов: к “Запискам сумасшедшего музыканта”, упоминаемым в известном перечне содержания “Арабесок” (см. Соч., 10 изд., V, 610–611), и к неосуществленной комедии “Владимир 3-ей степени”. Из письма Гоголя И. И. Дмитриеву от 30 ноября 1832 г., а также из письма Плетнева Жуковскому от 8 декабря 1832 г. (см. Соч. и переписка Плетнева, III, стр. 522) можно усмотреть, что в ту пору Гоголь был увлечен повестями кн. В. Ф. Одоевского из цикла “Дом сумасшедших”, вошедших позже в цикл “Русских ночей” и, действительно, посвященных разработке темы мнимого или действительного безумия у высокоодаренных (“гениальных”) натур: у отрешенного от всего, что не музыка, Баха (“Себастьян Бах”), у страдающего манией грандиозных построек чудака Пиранези (“Opera del Cavaliere GiambatistaPiranesi”), у наделенного аналитической способностью “все видеть” импровизатора (“Импровизатор”), у настоящего, наконец, безумца Бетховена (“Последний квартет Бетховена”). Причастность собственных замыслов Гоголя в 1833—34 гг. к этим повестям В. Одоевского видна из несомненного сходства одной из них — “Импровизатора” — с “Портретом”. Из того же увлечения романтическими сюжетами Одоевского возник, очевидно, и неосуществленный замысел “Записок сумасшедшего музыканта”; непосредственно связанные с ним “Записки сумасшедшего” тем самым связаны, через “Дом сумасшедших” Одоевского, с романтической традицией повестей о художниках и искусстве (“Kunstnovellen”), усердно культивировавшихся в русской литературе 30-х годов и охотно разрабатывавших как раз тему безумия в освещении, приданном ей у Гофмана. Есть основания думать, что “Записки сумасшедшего музыканта”, их по крайней мере начало, сохранились в виде отрывка “Дождь был продолжительный”, текстуальные совпадения которого с “Записками сумасшедшего” сразу же видны и который можно поэтому рассматривать как вступительный набросок первоначальной редакции этих “Записок”. Герой отрывка, приветствующий расправу дождя над лицемерным благообразием “гражданства столицы”, несомненно, сродни Пискареву или Чарткову, — может быть, такой же, как они и как Крейслер у Гофмана, служитель искусства.
“Владимир 3-ей степени”, будь он закончен, тоже имел бы героем безумца, существенно отличного, однако, от безумцев Гофмана и русских гофманианцев тем, что это был бы, по свидетельству современников, человек, поставивший себе прозаическую цель получить крест Владимира 3-ей степени; не получивши его, он “в конце пьесы… сходил с ума и воображал, что он сам и есть” этот орден. — См. Соч., 10 изд., II, стр. 743. — Такова новая трактовка темы безумия, тоже приближающаяся, в известном смысле, к безумию Поприщина.
Из замысла комедии о чиновниках, оставленного Гоголем в 1834 г., ряд бытовых, стилистических и сюжетных деталей перешел в слагавшиеся тогда “Записки”. Генерал, мечтающий получить орден и поверяющий свои честолюбивые мечты комнатной собачке, дан уже в “Утре чиновника”, т. е. в уцелевшем отрывке начала комедии, относящемся к 1832 году. — См. Соч., 10 изд., II, стр. 448, 453, 744. — В уцелевших дальнейших сценах комедии (переделанных позже в “Лакейскую”) без труда отыскиваются комедийные прообразы самого Поприщина и его среды — в выведенных там мелких чиновниках Шнейдере, Каплунове и Петрушевиче. Отзыв Поприщина о чиновниках, которые не любят посещать театр, прямо восходит к диалогу Шнейдера и Каплунова о немецком театре. Особо при этом подчеркнутая в Каплунове грубость еще сильней убеждает в том, что в него-то и метит Поприщин, называя не любящего театр чиновника “мужиком” и “свиньей”. В Петрушевиче, напротив, надо признать первую у Гоголя попытку той идеализации бедного чиновника, которая нашла себе воплощение в самом Поприщине. “Служил, служил и что же выслужил”, говорит “с горькой улыбкою” Петрушевич, предвосхищая подобное же заявление Поприщина в самом начале его записок. Отказ затем Петрушевича и от бала и от “бостончика” намечает тот разрыв со средой, который приводит Поприщина к безумию. И Каплунов, и Петрушевич — оба поставлены затем в те же унизительные для них отношения с лакеем начальника, что и Поприщин. От Закатищева (позже Собачкина) протягиваются, с другой стороны, нити к тому взяточнику “Записок”, которому “давай пару рысаков или дрожки”; Закатищев в предвкушении взятки мечтает о том же самом: “Эх, куплю славных рысаков… Хотелось бы и колясчонку”. Сравним также канцелярские диалектизмы комедии (напр., слова Каплунова: “И врет, расподлец”) с подобными же элементами в языке Поприщина: “Хоть будь в разнужде”, ср. еще канцелярское прозвище Шнейдера: “проклятая немчура” и “проклятая цапля” в “Записках”.
Связанная, таким образом, с первым комедийным замыслом Гоголя, картина департаментской жизни и нравов в “Записках” восходит к личным наблюдениям самого Гоголя в пору его собственной службы, из которых замысел “Владимира 3-й степени” вырос. Даже на свои собственные биографические подробности не поскупился в “Записках” Гоголь. “Дом Зверкова” у Кукушкина моста, куда ведет Поприщина след распутываемой интриги и который он, как оказывается, хорошо знает потому, что у него есть там “один приятель”, — это тот дом, в котором в 30-ых годах был приятель у самого Гоголя и где, кроме того, жил одно время и сам он. [См. А. Яцевич, “Пушкинский Петербург”, 1935, стр. 261–263.] Запах, которым встречает Поприщина этот дом, упомянут в письме Гоголя к матери от 13 августа 1829 года. О “ручевском фраке” — мечте Поприщина — говорится в письмах Гоголя 1832 г. к А. С. Данилевскому (кстати, тому самому “приятелю”, который жил в доме Зверкова). Прическу начальника отделения, раздражающую Поприщина, отмечает Гоголь и в “Петербургских Записках”, как черту, почерпнутую, видимо, из личных наблюдений.