Сладки песни распевает

О былых веселых днях

И стихи мои читает

И блестит в моих очах.

Красненькой еще не женился, да что-то и не столько уже поговаривает об этом. Баит, что ему не хотелось бы, но непременно должно. Не знаю, вряд ли тебе будет хорошо ехать теперь. Дорога, говорят, мерзкая. Снег то вдруг нападает, то вдруг исчезнет, но как бы то ни было я очень рад, что ты это вздумал и хоть ты и пострадаешь в дороге, зато я выиграю, тебя прежде увидевши. А Тиссон* как? Поедет ли он с тобою или нет? Мне Аким надоел (он состоит в должности поверенного Афанасия* и ходит здесь по делам его), беспрестанно просит позволения итти к Тушинскому*, который употребляет Фабиевские увертки к промедлению уплаты 15 руб. с копейками. Это ты можешь передать Афанасию. Ты меня ужасно как ошеломил известием, что у вас снег тает и пахнет весною. Что это такое весна? Я ее не знаю, я ее не помню, я позабыл совершенно, видел ли ее когда-нибудь. Это должно быть что-то такое девственное, неизъяснимо упоительное, Элизиум. Счастливец! повторил я несколько раз, когда прочел твое письмо. Чего бы я не дал, чтобы встретить, обнять, поглотить в себя весну. Весну! как странно для меня звучит это имя. Я его точно так же повторяю, как Кукольник (NB который находится опять здесь и успел уже написать 7 трагедий* ) повторял, помнишь, — Поза, Поза, Поза*. Кстати о Возвышеном: он нестерпимо скучен сделался. Тогда было соберет около себя толпу и толкует, или о Моцарте и интеграле, или движет эту толпу за собою испанскими звуками гитары. Теперь совсем не то. Не терпит людности и выберет такое время притти, когда я один и тогда, или душит трагедией*, или говорит так странно, так вяло, так непонятно, что я решительно не могу понять, какой он секты и не могу заметить никакого направления в нем. Зато приятель твой, Василий Игнатьевич, о котором ты заботишься, ни на волос не переменился с того времени, как ты его оставил. Та же ловкость, та же охота забегать по дороге к приятелям за две версты в сторону. Кажется, он чем далее делается легче на подъем, так что в глубокой старости улетит, я думаю, с телом в поднебесные страны, отчизну поэтов.

Прощай! Пиши, если успеешь. Видишь ли ты Федора Акимовича с новобрачною супругою или хотя мужественного Грыця*? Да что Баранов в наших еще краях? Поклонись ему от меня, если увидишь и скажи ему, что я, именем политики, прошу его написать строк несколько. Что в Василь<ев>ке делается? Я думаю Катерина Ивановна напела тебе уши песнями про бойрендом, духтером*. Свидетельствуй мое почтение папиньке и маминьке и поцелуй за меня ручки сестриц, Анны и Варвары Семеновны.

Погодину М. П., 20 февраля 1833*

165. М. П. ПОГОДИНУ. Февраль 20 <1833. Петербург.>

Я получил письмо твое еще февраля 12-го и почти неделю промедлил ответом. Винюсь, прости меня! Журнала девиц я потому не посылал, что приводил его в порядок, и его-то, совершенно преобразивши, хотел я издать под именем Земля и Люди*. Но я не знаю отчего на меня нашла тоска… корректурный листок выпал из рук моих, и я остановил печатание[254]. Как-то не так теперь работается![255] Не с тем вдохновенно-полным наслаждением царапает перо[256] бумагу. Едва начинаю, и что-нибудь совершу из Ист<ории>, уже вижу собственные недостатки: то жалею, что не взял шире, огромнее объему, то вдруг зиждется совершенно новая система и рушит старую. Напрасно я уверяю себя, что это только начало, эскиз, что оно не нанесет пятна мне, что судья у меня один только будет, и тот один — друг. Но не могу, не в силах. Чорт побери пока труд мой, набросанный на бумаге, до другого, спокойнейшего времени. Я не знаю, отчего я теперь так жажду современной славы. Вся глубина души так и рвется внаружу. Но я до сих пор не написал ровно ничего. Я не писал тебе: я помешался на комедии. Она, когда я был в Москве, в дороге, и когда я приехал сюда, не выходила из головы моей, но до сих пор я ничего не написал. Уже и сюжет было на днях начал составляться, уже и заглавие написалось на белой толстой тетради: Владимир 3-ей степени*, и сколько злости! смеху! соли!.. Но вдруг остановился, увидевши, что перо так и толкается об такие места, которые цензура ни за что не пропустит. А что из того, когда пиеса не будет играться? Драма живет только на сцене. Без нее она как душа без тела. Какой же мастер понесет на показ народу неконченное произведение? — Мне больше ничего не остается, как выдумать сюжет самый невинный, которым даже квартальный не мог бы обидеться. Но что комедия без правды и злости! Итак за комедию не могу приняться. Примусь за Историю — передо мною движется сцена[257], шумит апплодисмент, рожи высовываются из лож, из райка, из кресел и оскаливают зубы, и — история к чорту. — И вот почему я сижу при лени мыслей.

Беттиг.<ера> я не читал на немецком. Прочел в переводе. Имеется ли у него и Новая история? или только одна древняя? Мне нравится в ней то, что есть по крайней мере хоть несколько верный анатомический скелет. У нас и этого нигде не найдешь. — Не будет ли еще чего-нибудь у вас историч.<еского>, переведенного университетскими. А что Европейская история?