Заглушенно вскрикивает женщина, подается обратно к двери. Но сзади подталкивает ее Селифан, а впереди тянется белая вздрагивающая рука:

— Ну, дурочка!.. Проходи в тепло. Проходи!.. Сейчас обогрею... Сейчас...

9.

Ну, хорошо — проходят ночи, чем-то заполненные, а день? А дни — куда денешься с ними, чем наполнить их медленное кружение?

Уже дольше и дальше гуляет Канабеевский на морозе. В полной силе он, забыл о болезни — раскормленный, изнеженный Устиньей Николаевной. Лохматым, толстым зверем бродит он по всему Варнацку. Его знают уже — обнюхали — все собаки. Равнодушно и скупо кланяются с ним мужики. Хитро взглядывают на него знающие, прячущие в себе что-то бабы.

Под мягкими камасами скрепит кованный снег. С Лены тянет хиус. Он колет щеки, обносит серебряной пылью ресницы, усы. В тепло пора, к жарко-разогретой печке. Но там мертвая тоска, там сонная одурь.

И, пугаясь этой тоски, этой сонной одури, поручик Канабеевский посылает за Потаповым, расспрашивает его о том, что уже десятки раз расспрошено было, слушает скудные, нищенские варнацкие новости, брюзжит, капризничает.

— Чорт знает, какая дыра!..

— Да уж, конечно, место глухое, — соглашался Потапов. — Не с привычки очень даже худо...

— Ты придумывай что-нибудь! — сердится поручик. — Ты здешний. Ты можешь придумать что-нибудь, чтоб время незаметней шло...