Степаниду третий день трясла лихоманка — видно, продуло ее хиусом острым у родных прорубей, куда уехала она из Варнацка гостить к родителям.

Третий день порывалась она ехать обратно в Варнацк, но горела вся жаром и не могла оторвать тяжелой головы от подушки. А тут пришли в Бело-Ключинское сверху тунгусы, истосковались по спирту, явились погреться. И пока спаивали им остатки самосидки, рассказали они, что неделю назад встретились они с дальними верховскими тунгусами, которые, в свою очередь, недавно выходили к ленским деревням и там услыхали новости: по тайге идут вооруженные люди, крестьян и тунгусов и якутов они не трогают, но ищут каких-то белых, раньше всего офицеров.

Мужики (было это дело в избе у Кокорихи) выслушали весть, порасспросили покрепче тунгусов, потом зашумели между собою. Степанида металась на печи и шум томил ее. И не вникла бы она в мужичьи споры, но под конец галдежа кто-то наставительно сказал:

— Вот што, мужики... Пока што это нам неизвестно, кака опять там камуха ползет... но единственно положить крепко надо: обо всем этом ни Селифашкинской ораве, ни офицеру этому — ни-ни...

Степанида вслушивалась в эти слова. Стала вникать и дальше. И, когда поняла, что что-то скрыть хотят мужики от Канабеевского, а раз скрыть, значит, во вред ему, — завязала себе узелок в бабьем своем уме.

В этот день сильней всего урываться стала в Варнацк. Но мать не пустила. Тогда она матери все поведала и угнала ее, христовым именем, в Варнацк с весточкой к тому, близкому и страшному...

Но вернулась Кокориха перепуганная, смятенная, злая. Рассказала дочери о встрече поручика, про гнев его рассказала, про угрозы.

Степанида рванулась с постели, прыгнула босыми ногами на пол, выпрямилась, руками хрустнула:

— Эвон он как!.. Я к ему с добрым, от всего сердца, а он, как собаку, грозится застрелить!.. Ладно! Ла-адно!..

Потом, покачиваясь, опустилась на пол, обхватила голову руками, затряслась, заплакала, завыла.