Крючок к двери, ведшей в ее куть, был прилажен крепкий и надежный. И сон ее был пока-что ровен и спокоен.
Пока что, видимо, были напрасны ее опасения, ее предосторожности.
Мужики, наработавшись и натрудивши руки и спины за день, и не помышляли ни о чем ином, как об отдыхе и сне. И вечер, дававший им освобождение от работы, застигал их полусонными, жаждущими поскорее забраться в постель и бездумно и непробудно уснуть.
Они после ужина засыпали быстро. Как только головы касались плоских и неряшливых подушек, так мгновенно обрушивался на них сон и давил их своей мягкой, но неотступной тяжестью.
И Аграфена, до которой через дощатую тонкую перегородку долетал из мужской половины малейший шорох, малейший звук, долго слушала поздними вечерами дружный храп спящих китайцев.
Аграфена засыпала не скоро. Китайцы уже давно крепко спали, а она все еще лежала в темноте с открытыми глазами. Сон не приходил к ней. Борясь с бодрствованием, с ненужной бессонницей, она думала.
Думала она о многом.
Сначала прислушивалась она к звукам, плывшим из-за перегородки, и все с опасением ждала: вот-вот кто-нибудь из спящих проснется, подымется и подойдет пробовать, крепко ли закрыта ее дверь. И соображала, как она будет громко ругаться через стенку, криком разбудит других китайцев и всласть поглумится над тем, кто, забыв уговор, попытается полезть к ней.
Потом, когда убедилась она, что мужики держат слово и крепко следуют уговору, она стала думать о своем заработке, о сбережениях, которые надеялась она сделать к зиме. О будущем и о своей доле.
Иногда в эти бессонные часы в памяти ее мелькали обрывки, клочки воспоминаний. Приходило смутным отголоском, разбуженным и обостренным тьмою и тишиною, прошлое. Но Аграфена встряхивала с себя воспоминания о былом. Ее двадцать восемь лет еще не давили непереносимою тяжестью прожитого. Еще много безмятежного и тихого, как заводь, таилось в ее летах. И разве стоило вспоминать об унавоженном дворе в дальней деревне, где босые ноги бесстрашно вязли в липкой и холодной жиже, или о долгих страдовых днях на покосе, когда гнус вьется над головою и жалит и изводит? Разве стоило вспоминать о зимних посиделках и вечорках, где проголосные песни сменялись веселыми тараторочками, где всхлипывала гармонь и откуда парами уходили в зимнюю ночь?.. Ведь с такой-то вечорки в голубую ночь увел нашептывавший обманные, усыпляющие слова тот, первый, и потом ушел. И после был деревенский позор и нелюбимый ребенок, стопудовым бременем легший на девичьи плечи и, по счастью, захиревший и умерший, не дотянув до года.