Старик тряхнул головой и привычным движением открыл крышку рояля и удобнее придвинул свой табурет,

— Чего прикажете? — суховато спросил он: — Что сыграть? — Мы переглянулись. Замялись. Хотелось хорошей музыки, но откуда она возьмется здесь, в обстановке дешевого ресторана, под пальцами этого старика?

— Знаете что? — решил я: — Вы нам сыграйте то, что сами больше всего любите! Хорошо!

Старик закивал головой. Лицо его ожило и заулыбалось приветливо. На нем заиграли живые огни, живые тени.

— Молитву Девы[2]?! — полувопросительно, полуутвердительно сказал он и взял первый аккорд.

Понеслись звуки этой игранной-переигранной мелодии, которую так любят играть институтки и старые девы, которую улица и шарманка обездушили и лишили всей ее прелести. Но в этих звуках давно знакомой и переставшей уже трогать нас мелодии здесь, под пальцами старика-тапера, что-то заискрилось новое. Какая-то неуловимая нотка прорезала низкие густые аккорды. Нотка, в которой почудилась нам и тоска — наша собственная, вот-вот ожившая тоска, и чьи-то слезы — не те, давно слышанные в этой мелодии слезы — а новые, идущие сверху, с небес. Кто-то большой и сильный плакал о ком-то, кому и тяжко, и страшно, и выхода нет,

Так нам показалось. Позже и Самуил признавался мне, что он именно так переживал эти несколько мгновений.

Но вот в музыку ворвались какие-то чуждые звуки.

Какой-то шум неожиданно и грубо нарушил гармонию.

В зале задвигали стульями, зазвенели каким-то серебряным звоном, громко заговорили, засмеялись.