— Да я... да божжа мой... — захлебнулся Никша. — Да рази я не понимаю... Я, братки мои, сразу смекнул: красные вы... Партизаны... Ну, партизаньте, а мое дело молчок... А, между прочим, нет ли у вас, ребята, табачку?.. Трубку я, язви ее, оборонил где-то...

Трое послушали Никшу, переглянулись. Один достал из кармана кисет, оборвал кусок мятой бумаги, сыпнул немножко махорки и сунул Никше.

— На, кури, идиёт... — ласково сказал он и захохотал. Товарищи его подхватили смех. Засмеялся и Никша.

— Ах, чудаки вы, ругатели! — восхищался он и кургузыми, шаршавыми пальцами неумело крутил папиросу. Махорка у него сыпалась, бумага разлезалась, он яростно зализывал, заклеивал ее языком. Кой-как управился.

— Ну, — говорит, — теперь пожалуйте мне, ребята, огонька, а затем шагайте вы себе по партизанскому вашему делу с богом...

Дали ему огня. И когда он закурил, его повернули за плечи, толкнули в спину и с хохотом сказали:

— А ты, пьяница, катись теперь по пьяному своему делу и знай помалкивай...

— Ладно, ладно, — смеялся Никша.

Пошел Никша обратно. Шел и оглядывался. Сначала видел тех трех с ружьями и ухмылялся им.

Потом, когда отгородили их тальники, он ухмылялся сам с собою. Так, ухмыляясь и беспутно дымя крученкой, брел Никша и удивлялся своей сообразительности.