Хорунжий сплевывает через зубы по-цыгански: непривычный английский трубочный гонит обильную слюну.

— К чорту!.. Тридцать верст лишних! Наплевать, пойдем через Иннокентьевское!..

— Вы полагаете?..

— Не полагаю, — кривит губы хорунжий, и глаза его поблескивают. — Не полагаю, а уверен, что нужно идти через Иннокентьевское...

— А я думаю — наоборот, — нужно бы обойти это село... Кто их там знает?.. Идем пока хорошо, не было бы хуже... Хотя — Кедровый перевал, грязные зимовья, вши... Надоело все это... Да, да!..

В полутемном, задымленном и заиндевелом по углам, с промерзшим окошком-бойницей зимовье два молоденьких прапорщика накаливали прожженную до дыр железную печку и по-детски радовались теплу и золотым полоскам света, ложившимся на грязном земляном полу.

Были они молоды, один так совсем мальчик с пухлыми губами, с пушком на верхней губе и с кудрявыми беспокойными прядями давно нестриженой русой головы.

Были они молоды, и потому бездумно и безмятежно пошли в этот зимний таежный путь за спокойно-ленивым, но властным полковником и стремительным, горячим, неуемным хорунжим.

Казалось так просто: армию разбили красные. Где-то на севере, говорят, близко, остался большой, еще сильный, еще готовый к победам и завоеваниям отряд. Стоит только прорезать двести-триста верст заснувшей в зимнем томлении тайги — и снова откроется манящая даль былой жизни, снова оживет мечта о походе в большие города, где электричество, шум офицерских собраний, музыка и сладкое ощущение власти и силы...

Поэтому отрывистый деловой разговор полковника с хорунжим не интересовал их. Они не глядели туда, где те, наклонившись над грязным и грубым столом с разложенной на нем картой, спорили, дымили табаком и что-то решали. Разогретые сладостным и баюкающим жаром, они тихо разговаривали.