У Ксении сердце замирает в тоске и жалости какой-то. Она отвечает не сразу. И глух и неуверен ее голос в этом ответе:

— Да, батюшка...

Монах еще раз внимательно разглядывает. Он слышит тревогу и замкнутость в голосе пришедшей к нему женщины, он чувствует ее смятение, но он уверен в себе, он знает по многолетнему опыту эти замкнутые и недоверчивые души, приходящие за духовной помощью, и есть у него для них большой запас давнишних, привычных слов. Он уверен в себе и в силе своих утешений. И, полон непоколебимого, но смиренного превосходства над этой заблудшей душою, он ободряет ее:

— Не бойся, дочь моя... Я не мирской, мне можно все поведать. Садись и все расскажи, все, что смущает дух твой. Господь тебе, через меня, недостойного, поможет.

Как во сне, побуждаемая чужою волею, опускается Ксения на табуретку, складывает руки на коленях, наклоняет голову и тихо вздыхает.

— Не знаю я... Я, батюшка, от бога давно откачнулась... А теперь не знаю, куда мне стукнуться. Люди говорят, молитва помогает...

— Молитва, если с чистым сердцем да с верою приступить к ней, всегда поможет. Господь милостив.

Ксения снова вздыхает и умолкает.

— Ты все, все, как на духу, расскажи про себя! — подходит к ней монах ближе и в его глазах, устремленных на Ксению, горит настойчивость: — Если утешения в вере ищешь, ничего не скрывай!

И в мирной тишине суровой, с показаной монашескою убогостью горенки начинает неуверенно, но с возрастающей страстностью звучать сдержанный женский голос. Начинают нанизываться слова, сначала сбивчиво и тревожно, но, чем дальше, тем все слаженней и смелее. Полузакрыв глаз и уйдя вся в себя, Ксения начинает обнажать пред чужим, но внимательно, как бы подстерегая ее, слушающим человеком самое свое тайное, самое сокровенное свое.