Мой дядя, обер-камергер Шувалов, был воплощенная доброта. Его прекрасная благородная фигура изобличала в нем благородную и бескорыстную душу; он жертвовал половину своих доходов в пользу бедных. Его привязанность к императрице доходила до слабости; несмотря на милости, которыми императрица его осыпала, он был всегда очень скромен. Однажды он вошел к государыне в то время, когда она играла на биллиарде с лицами, принадлежавшими к ближайшему ее кругу. Государыня, шутя, сделала ему глубокий, реверанс, он ответил ей тем же; она улыбнулась, придворные захохотали. Такая неожиданная и деланная веселость со стороны ее придворных поразила государыню.
— Господа, — обратилась она к ним, — ведь мы с обер-камергером уж 40 лет, как друзья, и потому мне может быть дозволено шутить с ним.
Все замолчали.
После смерти своей повелительницы мой дядя целый год скорбел о ней[97].
Г. Чертков, прекрасный, добрый, русский человек в полном смысле этого слова, был человек благородный и здравомыслящий. Государыню он обожал, он умер через несколько месяцев после ее смерти, не будучи в силах перенести этой потери[98].
Г-жа Протасова, безобразная и черная, как королева островов Таити, постоянно жила при дворе. Она была родственницей князя Орлова[99] и, благодаря его благосклонности, была пристроена ко двору. Когда она достигла более чем зрелого возраста и не составила себе партии, ее величество подарила ей свой портрет и пожаловала в камер-фрейлины. Она принадлежала к интимному кружку государыни не потому, чтобы она была другом императрицы или обладала высокими качествами, а потому, что была бедна и ворчлива. В ней развито было, однако, чувство благодарности. Императрица, сжалившись над ее бедностью, пожелала поддержать ее своим покровительством: она разрешила ей вызвать к себе своих племянниц и заняться их образованием. Она иногда шутила над ее воркотней. Однажды, когда Протасова была в особенно ворчливом настроении, ее величество, заметив это, сказала ей:
— Я уверена, моя королева, — (она так называла ее в шутку), — что вы сегодня утром били свою горничную, и потому вы как будто в дурном расположении духа. Я, встав в 5 часов утра и решив дела в пользу одним и во вред другим, оставила в своем кабинете все дурные впечатления, все свои беспокойства, и прихожу сюда, моя прекрасная королева, с самым лучшим настроением духа.
Двор великого князя Александра состоял из обер-гофмаршала графа Головина, моего мужа, графа Толстого[100], камергера Ададурова[101], князя Хованского[102] и камер-юнкера графа Потоцкого[103].
Двор проводил вечер у принцессы Луизы, которая со времени своего миропомазания и помолвки получила титул великой княжны Елисаветы. Племянницы г-жи Протасовой приходили туда постоянно. Принцесса Фредерика немало способствовала оживлению общества. Она была очень умна и хитра и, несмотря на ее юный возраст, выказывала решительность характера. Увы, ее судьба, хотя и блестящая, подвергла ее многим испытаниям, и корона, возложенная на ее голову, была покрыта шипами[104]. Она уехала в конце пребывания двора в Царском Селе, чтобы вернуться к своей матери. Сцена разлуки двух сестер была очень трогательна. Накануне ее отъезда, идя к великой княжне Елисавете, я встретила императрицу под сводами террасы, выходящую от принцессы Фредерики. Она возвращалась с прощального визита от нее…
На другой день, утром, когда все было готово к отъезду, двор великого князя собрался, мы прошли через сад и прелестный цветник до лужка, где стоял ее экипаж. После раздирающих душу прощаний, великая княжна вскочила в карету к сестре в то время, когда дверцы уже закрывались и, поцеловав ее еще раз, она поспешно вышла, схватила мою руку и побежала со мной до развалины в конце сада; она села под дерево, положила мне голову, предавшись горю. Когда же графиня Шувалова вместе с остальным двором подошли к нам, то великая княжна Елисавета тотчас поднялась, подавила слезы и медленно, с совершенно спокойным видом, пошла по направлению к дому, уже в такие ранние годы умея скрывать свое горе[105]. Эта сила заставляла ошибаться в ее характере всех тех, которые не хотели понять ее или считали ее холодной и бесчувственной; мне говорили об этом, но я всегда отвечала молчанием: бывают в сердце такие святые и дорогие уголки, говорить о которых значит профанировать их, и есть такие низкие и презренные мнения, что они не стоят, того, чтоб их оспаривать.