Я ездила в Большую оперу с моими знакомыми и была поражена элегантным разнообразием всего собрания, а также богатством спектакля и всем составом оркестра. В Comedie Française я была в ложе г-жи Шаро и г-жи де-Люксембург. Ложа эта была с решеткой, против ложи Бонапарта. Он пристально лорнировал меня во время антрактов. Я сделала ему ту же честь, и, если бы глаза мои были кинжалами, мир давно бы уже избавился от этого чудовища. В его ложе, в опере, у него было зеркало на рессорах, которое он поворачивал, по желанию, и видел все происходившее в партере. Приехав в оперу, можно было тотчас узнать, должен ли приехать туда Бонапарт: ставили взвод солдат у двери, в которую он должен был войти, а маленькие окна, открывающиеся из ложи в коридор, бывали все затянуты. Наполеон боялся всего, кроме преступления. После оперы я ездила ужинать в отель Шаро с семейством Турсель и г-жей Тарант. При стойком характере невозможно быть любезнее и привлекательнее г-жи Августины де-Турсель. У нее природный ум, который ничего не заимствует и, подобно ручью, увлекающему цветы, представляет одно лишь приятное.
Два лакея внесли круглый стол, поставили вокруг четыре кресла (servantes)[251] и ушли. Небольшой прелестный ужин, сервированный нами самими, поддерживал веселость нашего общества. За ним царила самая непринужденная болтовня: у нас не было этих нескромных посетителей, которые пристально смотрят на вас, будто завидуют каждому куску, который вы кладете себе в рот. Когда чувствуешь себя непринужденно, то является любезность; доверие придает ей невыразимую прелесть. Слова при встрече не сталкиваются: это красивый аккорд с приятными вариациями.
Я ездила также иногда ужинать с г-жей де-Тарант в отель Караман и очень весело проводила там вечера. У г-жи де-Сурш самый оригинальный ум. Утонченный разговор г-жи де-Водрёйль соединяет мягкость и изящество. Г-жа де-Баши думает только о небе. Когда она попросила отца своего нарисовать ей рай в том виде, каким он представлял его себе, отец ее нарисовал тогда веселую деревню, населенную пастушками с их посохом и пастухами, игравшими на свирели, овцами, ручейками, бутонами роз и посреди г-жу де-Баши в платье со шлейфом, в куафюре с перьями и в облаках, игравшую на гитаре. Не зная основных правил рисования, г. де-Караман имел дар выражать все, что хотел. Он сделал странную, живописную коллекцию всех счастливых и несчастных минут своей жизни. Я мало видела пожилых, более веселых и почтенных на вид. Он сохранил все свои способности до 84 лет. Женитьба младшего сына уложила его в могилу: он не мог утешиться, что жена его, г-жа Тальен, известна своей красотой и очень дурной репутацией.
Г-жа Кошелева, приехав в Париж, наняла апартаменты в в отеле Караман, любезного хозяина которого она знала со времени своего первого путешествия во Францию. Она предложила мне сделать визит г-же де-Монтессон, которая принимала два раза в неделю. Мы отправились к ней в среду: я прошла по анфиладе комнат, богато и элегантно меблированных. Г-жа де-Монтесон сидела в овальной гостиной, отделанной с замечательным вкусом и наполненной обществом. Она играла в реверси[252]. Княгиня Долгорукая, покрытая брильянтами, сидела перед ней так же, как и госпожа Замойская, сестра князя Чарторижского, молоденькая и хорошенькая женщина. Эти две дамы возвратились с обеда в Сен-Клу[253]. Они вскоре вышли. Г-жа де-Монтессон хотела встать, чтобы проводить их, но я остановила ее, сказав: «Позвольте мне, madame, оказать эту вежливость моим соотечественницам и не допустить, чтоб вы для них беспокоились». Г-жа де-Монтессон закричала: «Княгиня, г-жа Головина не хочет, чтобы я вас провожала. Имейте дело с ней». Княгиня была сконфужена, а я кусала себе губы, чтобы не рассмеяться. Со времени моего путешествия в Бессарабию[254] княгиня не говорила и не кланялась мне более. В минуту нашего отъезда г-жа Клермон оттолкнула свой игорный стол и побежала за мной. — «Не правда ли, графиня, вы не забудете мою пятницу: я особенно ценю честь принять вас у себя, но, Боже мой, это день бала, назначенного княгиней Долгорукой: вы, вероятно, будете на нем?» — «Жертвую вам его без сожалений, — отвечала я, — не благодарите меня за то, прошу вас». Г-жа Клермон продолжала свои нескончаемые выражения благодарности, а я — свои протесты. Эта комическая сцена очень забавляла г-жу Кошелеву.
Г-жа де-Монтессон была тайно обвенчана, без согласия короля, с герцогом Орлеанским, отцом Филиппа Эгалите, она была богата, так как получила большое наследство от герцога. Бонапарт просил ее открыть свой дом и пригласить старое и новое дворянство; но она долго не могла достигнуть этого единения. Она умерла после моего отъезда.
XXII
Панихида на кладбище. — Г-жа де-Монтагю. — Общество гр. Головиной. — Бертье и г-жа де-Висконти. — Парижские бедняки. — Граф Сегюр. — Г-н Талейран. — Г-жа Режекур. — Принцесса Елисавета.
Однажды, утром, я была у г-жи де-Сурш; от нее я узнала, что она только что посетила г-жу Монтагю; последняя была занята приготовлениями к панихиде, которая должна была быть отслужена на кладбище Пикпус[255], где были погребены многие из ее родственников. Я спросила у г-жи Сурш, не будет ли это с моей стороны неделикатно, если я попрошу, чтобы меня тоже допустили на эту панихиду. Она согласилась похлопотать за меня, и на следующий же день я получила от г-жи Монтагю очень трогательное и любезное приглашение.
Я отправилась с молодой г-жей Турсель и де-Жевр, первая хотела помолиться за отца, вторая — за мужа. Мы проехали весь Париж и остановились у дверей ограды кладбища. Лицо г-жи Турсель носило отпечаток горя. При входе в церковь я была охвачена таким чувством, с которым, казалось, силы мои не в состоянии были совладеть: мои обыкновенные мысли, казалось, уничтожились, и я ничего не видела, кроме смерти и утешения в религии. Я с любовью осматривала все лица, выражая самую нежную покорность. Панихида началась, все опустились на колени. Передо мной стояла герцогиня де-Дюра; она потеряла своего отца, мать, невестку и племянницу. Печальное пение прерывалось по временам рыданиями. Посередине церкви стоял катафалк. В конце церемонии г-жа Монтагю пошла с кружкою для сбора. Она была бледна и трогательна, слезы орошали ее лицо, не меняя его ангельского выражения; ее живые черные глаза, казалось, поблекли. Один из ее двоюродных братьев подал ей руку. Когда она приблизилась ко мне, я встала с коленей. Я в смущении, с дрожью, опустила деньги в кружку. Как могущественно созерцание добродетели, и как я жалею тех, кто не может сочувствовать горю других! Это единственное счастье добродетели: можно ли радоваться или оставаться равнодушным, видя горе других?
На следующий день г-жа Монтагю приехала ко мне, чтобы поблагодарить меня; это обстоятельство сблизило нас. Я попросила г-жу Сурш свести меня к ней, и мы отправились в предместье Сент-Оноре, на площадь Бово. Г-жа Монтагю приказала сказать мне, что она окружена деловыми людьми, и, не смея заставлять меня подниматься, сейчас спустится к моей карете, чтобы видеться со мной. Она мне сказала, что находится в большом затруднении, так как не хватает 3 тысяч франков, чтобы пополнить уплату за место кладбища Пикпус, а она не видит никакой возможности достать эту сумму, и что люди, заинтересованные в этом деле, делали уже все, что только от них зависело. Я ей сказала: «завтра одна особа из нашего посольства едет в Петербург; не хотите ли, с ней я напишу одной из своих подруг, чтобы она похлопотала об этой сумме. Можно заинтересовать императрицу Елисавету, доброта которой чрезмерна. Вы помолитесь за нее, и сердце мое будет наполнено радостью». Г-жа Монтагю бросилась мне на шею и заплакала. — «Как только я вас увидела, — сказала она, — я почувствовала, что вы будете нашим ангелом утешителем». Я ее попросила написать Толстой и приложить к ее письму письмо г-на Салли-Толлендаль о Пикпусе. Все было исполнено в точности, срок платежа кончался в октябре, а это было в мае, так что времени еще было достаточно. Г-жа Толстая взялась за это дело с усердием, и от императрицы сумма была получена в назначенный срок. Место было куплено, и сердце г-жи Монтагю было преисполнено радостью; установили молитвы за государыню. Это время было одно из самых приятных в моей жизни: я благословляла Господа, что находилась в это время в Париже. Если бы не помощь, которую я имела счастье доставить им, то эта земля осталась бы у правительства, церковь была бы заброшена, и кладбище разорено. Теперь оно орошается слезами благочестивой любви, и самые трогательные и теплые молитвы возносятся там к престолу Всевышнего. Молитвы эти одинаково возносятся и за жертвы, и за гонителей. Какое торжество религии, какое спокойствие водворяется в душе, когда стоишь у подножия креста и когда исчезает всякое злобное чувство!