«…Осенью немцы утверждали, что нас ждет под Перемышлем участь трех плевненских штурмов 1877 года с той лишь разницей, что Плевна в конце концов пала, а Перемышль так никогда и не перестанет издеваться над дерзостью московитов. Но у московитов есть Щербачевы. Все, что совершилось здесь с осени прошлого года вплоть до сегодняшнего дня, до дня капитуляции, — все это проценты с капитала, вложенного вашим превосходительством в славный ход осады. Перемышль защищался сто тридцать семь дней, то есть в два раза меньше, чем Севастополь. У австрийцев не было Корниловых, Истоминых, Нахимовых. Их военачальники не встречались со смертью на бастионах. Нами взяты в плен, кроме коменданта Кусманека и начальника гонведной дивизии Тамаши, еще семь генералов, две тысячи триста офицеров, сто тринадцать тысяч нижних чинов и тысяча орудий… Любовь к дутым и ложным реляциям — наша старая болезнь. Мы заразились ею еще на Кавказе, а потом в Туркестане. Ко времени японской войны на ней создалось множество военных карьер и геройских репутаций. Теперь она расцвела махровым цветом, превратилась в эпидемию. С горечью признаюсь, что в селивановской армии больше не говорят о вас. И уж само собой разумеется, что никому не приходит в голову вспомнить о скромном полковнике А., который, исполняя приказание генерала Щ., некогда оседлал неприступную Седлиску. За скромность иногда уважают, иногда презирают! Это зависит от умения быть скромным. Я спрашиваю судьбу: где справедливость? Она отвечает: в твоем убеждении, в твоей внутренней правоте. Так ли это, ваше превосходительство? И не следует ли судьбе несколько больше считаться с нашими реальными интересами?..»

Азанчеев запечатал письмо. Потом перечитал обширную докладную записку, адресованную в Главное артиллерийское управление. В записке излагались детально разработанные предложения по использованию легкой артиллерии для подготовки атаки укрепленных позиций. «Как атаковать позицию противника за четырьмя рядами проволочных заграждений, — писал Азанчеев, — об этом у нас не знают ни в дивизиях и полках, ни в корпусных и армейских штабах. Резать проволоку ножницами? Но колючую проволоку резать ножницами легко только на саперных полигонах, а под ружейным и пулеметным огнем это значительно труднее. Гранаты?..» Тут, ссылаясь на удачный опыт последних карпатских боев, когда наши батареи рвали австрийскую проволоку гранатами, Азанчееву следовало бы упомянуть и о военном инженере капитане Карбышеве, от которого эта новость пришла к Азанчееву. Но в его записке стояло другое: «На изложенное прошу смотреть, как на естественный вывод из боевых наблюдений офицера генерального штаба, связанных преимущественное блокадой крепости Перемышль». Азанчеев исправил в записке несколько знаков препинания, подписал ее, запечатал и улыбнулся: «Слава… Что такое слава? Маленькая, голодная лгунья, которую надо кормить умно написанными бумагами. Вот и… ха-ха-ха!»

* * *

Обстрел перевязочного пункта, последовавшие за тем суматоха и артиллерийская дуэль сделали то, что Лабунскому не успели откромсать ноги. Так он и прибыл во львовский госпиталь с обеими ногами, но в страшнейшем жару и полном беспамятстве.

Госпиталь помещался на улице Шептицкого, в одноэтажном красивом особняке. Палаты своей холодной громадностью напоминали вокзальные комнаты, — такие бывают на очень больших станциях. В одну из этих палат попал Лабунский, и тут случилось необыкновенное: температура его, к общему изумлению лечебного персонала, вдруг начала падать. Открыв глаза, он долго смотрел на синие кафельные печи, а потом спросил санитара:

— Почему дверь настежь?

Действительно дверь была открыта. С этой минуты пошло на улучшение. Палатный врач Османьянц улыбался.

— Поздравляю!

— С чем?

— Да как же? Гангрена-то не состоялась!