Табельщик вбежал в контору и по-солдатски замер перед Карбышевым. В затасканной кумачовой рубахе и пестрых штанах из грубой холстины, он глядел безгласным вахлаком. А между тем не было на форте человека оборотливей и речистей. «Ахтер», — в сотый раз подумал о нем десятник. Неподвижность и немота будто вовсе одолели Жмуркина. С его загорелого, потного лица неудержимо сползала живая краска, и коричнево-смуглой бледностью все резче заливалось лицо. Карбышеву бросился в глаза его рот: совершенное дупло. Так похож, что хоть сейчас бросай туда какую-нибудь дрянь.

— Вор!

Табельщик судорожно передвинул ноги. На языке у него вертелось что-то дерзкое и наглое. Но язык одряб до того, что не шевелился, и табельщик молчал. В воскресенье он выдавал рабочим «зажитое». На столике поблескивали в ровных стопках рубли и полтинники. Пачки разноцветных ассигнаций топырились, хрустя под кирпичным гнетом. Водя пальцем по страницам платежных ведомостей, Жмуркин называл имена.

— Степан Бука… Михал Пятух…

Мужики в праздничных белых свитках один за другим подходили к столику. На тех, что помоложе, были белые рубахи, выпущенные из-под жилетов.

— Марилька Арол… Фронька Пуга…

Подходили бабы, кивая высокими каланчами кичек, зелеными и красными, плотно насаженными на обожженные солнцем лбы.

— Вот что, Бука, — говорил табельщик, — работал ты кое-как, — правду скажу: еле работал. И по этой причине, Бука, многовато тебе рупь в день. Получай по шесть гривен и ходи с миром!

Степан протягивал руку, получал и кланялся. Жмуркин ставил в ведомости крест.

— А тебе, Фронька Пуга, причитается по восемь гривен, — за шесть дней четыре рубля восемьдесят копеек. Что с тобой делать? Получай трешку, и хватит!