Лабунский не то засмеялся, не то просто растянул рот в какую-то свирепую гримасу.

— Ч-черт… — нервно пожимая плечами, пробормотал он, — все вам знать надо. Зачем? Дело элементарное. Морали-то ведь нет…

— Что же есть?

— Кр-расота!

И он пошел со двора, слегка сгорбившись и меряя землю аршинными шагами.

Глава четырнадцатая

Восьмую армию возглавил военно-революционный комитет. Декреты Советского правительства о мире и о земле были встречены в войсках взрывом восторженной радости. Нельзя было теперь не видеть, что без пролетарской революции решения для этих вопросов не было. И вот решение пришло в молдаванскую деревню, распластанную на снегу и грязи, под полого сползавшим к мутному ручью полем, и деревня сделалась местом второго рождения для множества пришельцев, сохранивших под казенным шинельным сукном свою собственную живую душу. Однако вторично войти в жизнь, расположиться в ней по-хозяйски, по-свойски, можно было только дома — под Москвой, под Калугой, под Тверью. Солдаты рвались домой. Только и слышно было: «Когда же нам отправка-то будет?» Или: «Дома — жена, дети, — не щенята, чай!» Съедены консервы, пропал кукурузный хлеб. Сапоги раздрябли, как лаптищи в дождь. Но никто не обращал никакого внимания на эти печальные обстоятельства. Без хлеба, без сапог — домой! И Романюта, вдумчивый, степенный, осторожный солдат, был в совершенной власти таких же точно настроений. Он с удивлением вспоминал себя прежнего — под Перемышлем и после выздоровления от тяжкой раны, когда возвращался на фронт с упорным желанием бороться и победить для спасения своего дома, своей семьи. Вспоминал и дальнейшее — длинную полосу неудачных атак и отбитых штурмов, отходы, тяжкие арьергардные бои. Да, не прошло все это даром ни для Романюты, ни для его товарищей. Как Илье Муромцу, им нужно было коснуться родной земли, чтобы набраться новых сил для второй жизни. Романюта отлично понимал, что с ним происходит. Но объяснить, — даже самому себе объяснить это понятное, — он не умел. «Всякое у меня чувство выела… война эта!» — говорил он.

Роты, батальоны, полки исчезали с позиций. За ними снимались оставшиеся без прикрытия батареи. Эшелоны один за другим уходили в тыл. Вместе с людьми ехали в тыл пулеметы, винтовки и патроны.

Заусайлов чувствовал себя в отчаянном положении. Его главная беда заключалась в старой офицерской склонности, воспитанной поколениями, в глубоко укоренившейся привычке служить лицу, а не идее. Кончилась «служба государю», — осталась пустота. Он знал, что восстановить монархию невозможно; понимал, что новых династий уже не выбирают. «Искать смерти? — думал он, — подожду. Но и жить-то этак — лишнее». На руках у него оставалось немалое полковое имущество: несколько сот тысяч денег, около тысячи комплектов прекрасного обмундирования, вагон чая, вагон сахара, несколько автомобилей, аппарат Юза, радиостанция с ее начальником, штабс-капитаном Печенеговым.

После несчастной истории, приключившейся с беднягой искровиком накануне войны в Бресте, он так и не оправился. У Печенегова был до пришибленности смирный вид. О чем бы ни случалось ему заговаривать, скверная тема о шпионаже, шпионах и их горькой судьбе как бы сама собой, с роковой неизбежностью, подвертывалась ему под язык. Еще когда полком командовал Азанчеев, изловили шпиона и привели в полк. Точных доказательств вины не было — подозрений много. Азанчеев приказал расстрелять этого сомнительного человека для острастки холостыми патронами. Поставили. Скомандовали. Но стрелять не пришлось, так как шпион уже лежал на земле мертвый. Он умер перед залпом, сердце его разорвалось от страха. Это происшествие доконало Печенегова. Ужас не отходил от него ни на шаг днем; а ночью наваливался и душил, заставляя спросонья кричать благим матом. «Мало вам, капитан, соли на хвост сыпали!» — с нескрываемым презрением говорил ему Заусайлов.