Удар бузулукского кулака в шестидесятикилометровый разрыв между головным корпусом Ханжина и шедшим слева от него шестым уральским сразу нарушил взаимодействие и связь наступавших белых частей и вырвал из их рук инициативу. Словно заранее зная, как предстоит развернуться операциям, Фрунзе быстрыми и ловкими маневрами менял, к выгоде для себя, обстановку и не давал противнику ни минуты, чтобы передохнуть и опомниться. Поражение флангов и тыла быстро превращалось в общий разгром бугурусланской группы белых.

* * *

От тополя шел дух, береза распустилась. Пел соловей, ворковали горлинки. Голос иволги звучал нежными переливами. Май цвел наперекор войне. Но Азанчеев не видел и не слышал мая. По мере того, как определялся исход операции, он испытывал все большее и большее беспокойство. Он ровно ничего не сделал для успеха этой операции. Она еще только замышлялась, а он уже каркал и умывал руки. Когда Фрунзе повел разработку плана без его участия, он прикинулся обиженным и в качестве обиженного долгое время молчал и сторонился. Потом не выдержал, ввязался, потребовал сожжения Уральска и сел в крапиву. В конце концов все это грозило ему полным выключением из делового оборота. Никогда раньше Азанчеев не совершал таких трупных ошибок. Что же с ним произошло?

Да, конечно, он не мог принимать за настоящую армию толпу ничему не обученных, полураздетых людей. Не мог верить в полководческий гений человека, не нюхавшего не только академии, но и военного училища. С другой стороны, он лично знал генерала Ханжина и никак не мог сомневаться в его мужестве и командирских талантах. И все это вдруг так странно сместилось, перевернулось, заслонилось одно другим, что теперь Азанчеев считал себя попавшим в нелепейшее положение. «Прежде меня терпели, — думал он, — а теперь, пожалуй, предстоит терпеть мне». Он видел, что больше не нужен. От этого страдало не одно лишь самолюбие, а еще и то деятельное чувство, которое было всегда сильно в Азанчееве, но почему-то не подавало признаков жизни, пока в нем нуждались, и начало очень громко заявлять о себе лишь после того, как к нему перестали обращаться. Азанчеев жадно искал дела, которого для него больше не было. Оставались разговоры, пустая начальническая рисовка перед подчиненными и актерство со всеми в целях придания себе несуществующего веса.

— Вам известно, — спрашивал он, например, Карбышева, — что Михаил Васильевич приказал вчера начштарму Пятой немедленно строить укрепленную позицию к северо-востоку от Красного Яра по Сергиевскому тракту?

Азанчеев спрашивал с единственной целью: удивить Карбышева своей осведомленностью.

— Слушайте, Дмитрий Михайлович, — говорил он шепотом, — я могу вам сообщить очень важную новость. Вы знаете, я не занимаюсь распространением слухов, и то, что я вам сейчас скажу, — факт. Командующий фронтом…

И он пускался рассказывать, как комфронта, вмешавшись в распоряжения Фрунзе, во что бы то ни стало хотел навязать ему лобовой удар на Бугульму и для этого повернуть Туркестанскую армию на север, а Фрунзе протестовал, спорил и, наконец, категорически отказался. Рассказывая, Азанчеев от сильного внутреннего волнения вдруг начинает косить, хотя от природы и не был кос нисколько.

— Конечно, Михаил Васильевич очень талантлив… Но разве я не был прав, когда предсказывал потерю Уральска?

— Уральск еще держится, Леонид Владимирович…