Долгоногий, длиннорукий, сутуловатый, могучий, похожий на очень хорошо обученного военному строю орангутанга, Лабунский вытянулся перед Фрунзе. Еще в Симбирске он начисто сбрил остатки своей великолепной норвежской бороды, а сегодня, готовясь к представлению, еще и приоделся. Последнее посоветовал Азанчеев: командующий не любит нерях. Фрунзе внимательно смотрел на Лабунского. Умные, смелые до дерзости глаза… На лице — готовность немедленно куда-то пойти и что-то сделать. Такие люди бывают очень полезны. Но они же могут быть до крайности опасны и вредны. Надо уметь им приказывать.

— Где я вас видел?

— Вы могли меня видеть, товарищ командующий, только в штабе фронта, где я получал направление в то самое время, когда вы там были.

Лабунский положил бумажку на стол. Фрунзе прочитал ее. «Жаль, что нет сейчас в Самаре Карбышева», — подумал он. Карбышев выехал вчера в Четвертую армию.

— Товарищ Азанчеев мне говорил, что вы — георгиевский кавалер. За что получили Георгия?

Много, очень много раз приходилось Лабунскому рассказывать эту историю. И не было среди его рассказов хотя бы двух совершенно похожих один на другой. И не было ни одного, который воспроизводил бы лишь то, что в действительности было. Привычка бахвалиться и фанфаронить подстегивала воображение Лабунского, и обилием выдуманных мелких подробностей постепенно заволакивалась, заслонялась в его памяти правда. Он ясно почувствовал, какой непонятной для него и чужой стала, наконец, эта правда, когда, отвечая на вопрос Фрунзе, стал рассказывать о взрыве подземной галерей на Бескидах. И на этот раз ему хотелось прихвастнуть. Но произошло странное: фантазия ни с того, ни с сего свернула крылья. Полузабытая быль вспоминалась с трудом, и получалось так, будто Лабунский говорил не о себе. Вместе с мелочами, отступавшими в тень, тускнел ореол фальшивого блеска, а то, что выходило, как главное, на передний план, никогда до сих пор не казалось Лабунскому главным. Заговорив о Елочкине, он отнес эпизод своего спасения этим солдатом не к мелочам, как прежде, а к главному, и вдруг понял, почему, точно слепой стены, держится правды: какой бы неудобно-голой ни была эта правда, говорить ее Фрунзе легче, чем лгать. Есть люди, к которым надо входить не большими воротами саморекламы, а потаенной, заветной калиточкой верного слова. Лабунский знавал таких людей. И знал, что Фрунзе таков. Вот он переспрашивает:

— Фамилия солдата — Елочкин?

— Да. Телеграфист. Осенью шестнадцатого уехал с фронта на Путиловский. Я был тогда в отборочной комиссии и отправил его, как слесаря, в Питер.

— Удивительно! — засмеялся Фрунзе. — Ведь я этого Елочкина знаю. История вашего подвига мне также известна. Все правильно. А где вы были и что делали в Октябре?

Лабунскому показалось, что он прыгает в пропасть. Следующий вопрос Фрунзе будет: «Эсер?» — И тогда — конец, потому что надо будет опять сказать правду.