— При чем Лабунский?

Недавно командарм Четвертой донес командованию фронта о печальном положении Саратовского укрепленного района. Кроме заволжской, Покровской, стороны, укрепления не только нигде не были закончены, но даже еще и не начаты постройкой. Артиллерии — половина; комплект снарядов — неполный; командного состава — треть потребности. Фрунзе тогда же вызвал Лабунского и приказал ему ехать в Саратов на должность начальника инженеров Четвертой армии с тем, чтобы на месте покончить с беспорядками в Саратовском уре. И Лабунский собирался теперь в отъезд.

— При чем же Лабунский?

Азанчеев молчал, точно язык его защемило внезапно захлопнувшейся дверью. Было ясно, что, обмолвившись невзначай насчет Лабунского, он тотчас же и пожалел об этом.

— Так, к слову пришлось, — выговорил он, наконец, со вздохом, — у него ведь и детей нет. Ему — проще. Сегодня — здесь, завтра — там. У него очень милая жена, на редкость хороша собой, высокоодаренная актриса, превосходное меццо-сопрано, — вы ее не знаете? Это его вторая жена. И представьте, — она не хочет с ним ехать в Саратов. Она стремится в Москву, а он… — Азанчеев снизил голос, — он вчера жестоко побил ее. Совершенно обездушенный человек. Она прибежала к нам в слезах, в отчаянии…

Карбышев всегда догадывался об актерских способностях Леонида Владимировича, но по-настоящему оценил их только сейчас, когда Азанчеев вдруг изобразил, как искусственно рыдала, а потом улыбалась сквозь притворные слезы жена Лабунского, припав к плечу его собственной жены.

— Чем больше мы хотим, тем меньше можем. Но мы все-таки решили взять с собой в Москву эту несчастную, очаровательную женщину…

Карбышев подумал: «У Лабунского никогда не было семейного отстоя. И под Азанчеевым он зыбок. А скажи им об этом, — сейчас же полезут в философию. Ох, эта философия женатых холостяков! Нет, уж лучше семечки грызть». Он ясно представил себе чудовищную беспомощность женщин, не умеющих самостоятельным трудом заслониться от несчастий, на каждом шагу грозящих им со стороны «женатых холостяков». Так именно жалка жена Азанчеева. И чем нелепее крикливая повелительность ее вздорных манер, тем она жальче — беспомощней и беззащитней. Конечно, не всегда это так. Чистый и светлый образ Нади Наркевич промелькнул в мыслях Карбышева как живое воплощение нравственной силы и независимости, укрепившихся в благородном подвиге спасительного труда. Хорошо. Но тот ли это труд, которым хотел бы сам Карбышев вооружить для будущего свою дочь? Нет. Во всяком случае, нет…

— Скажу вам, Леонид Владимирович, правду, — вдруг сказал он, — нынешний разговор наш не из приятных, да, впрочем, других у нас с вами и не бывает. Но я доволен…

Азанчеев насторожился.