— То есть вы хотите сказать, что они «разложились» в высшей степени. А на самом деле они так хорошо организовались, что еще и повернули оружие против своих капиталистов и их правительств…

Молодой голос звучал все громче, отдавался в ушах людей, наполнявших зал, все звончей. Якимах шел по залу и говорил:

— А у вас получается, что наша великая революция всего лишь «бунт» разложившейся солдатской массы. Я молод, своими ушами не слышал, но знаю, что это самое еще Керенский говорил!

— Позвольте! Позвольте! — тяжко отдуваясь, свистел смертельно бледный Азанчеев. — Позвольте же! Я совершенно согласен, что мировая война разрушила старое военное искусство буржуазии и создала основания… уф! пхе!.. основания… нового искусства империализма…

— И больше ничего?

— А что еще?

Якимах уже вышел на передний край зала и стоял теперь лицом к публике, взволнованный, разгоряченный, подкрепляя выразительность своих слов короткими, быстрыми жестами. У него были прямые, широкие плечи, железные руки с ровными блестящими ногтями и стройные сильные ноги. Большой, крутоголовый, с запавшими вглубь острыми глазами, он, как и прежде, оставался крикуном. И по мере того, как бурная весна его жизни начинала переходить в лето — жаркое, деятельное, изобильное, — все меньше понимал он спокойное отношение к делу. Карбышев смотрел на него с восхищением.

— Что же еще?

— А то, что на полях сражений мировой войны, в тылу этих сражений, в схватках ожесточенной классовой борьбы возникли основания для другого, для нового военного искусства, — для военного искусства революции. Если вы не сознаете, товарищ Азанчеев, неизбежности революционного преобразования военного искусства, не видите, как оно превращается в советское, сталинское, военное искусство, то откажитесь же от работы в этой области. Мы не можем вам разрешить заниматься подделками…

— Что?.. — взвизгнул Азанчеев. — Я требую…