— Я не понимаю, зачем?
— Надо, Аленка!
Она целую зиму носилась в ЦДКА, стреляла, выбивала очки, сама выбивалась из сил. И, наконец, окончательно выбившись, бросила ненужную науку. Узнав, отец вскипел:
— Как ты смела?
Прием, которым он наказывал детей, был один: молчание. Он переставал говорить с виноватым. В зависимости от проступка молчание продолжалось день или два. На этот раз оно длилось месяц. Все попытки и старания Лидии Васильевны разгустить, «рассиропить» атмосферу тяжести и неблагополучия, наполнявшую дом, ни к чему не вели. Отец был хмур, сух и как бы не видел Елены. И она сторонилась, уходила в себя, демонстративно обращалась только к матери. Ее брови сердито сходились у переносья. Нос морщился, как перед слезами, а красные узкие губы дрожали в усмешке. «Ну, и характеры! — думала Лидия Васильевна. — Оба хороши!» И с грустной тревогой в глазах посматривала то на одного, то на другого. Уже нечем было дышать, когда вдруг как-то само собой выяснилось, что Елена опять ездит стрелять в ЦДКА. И тут же все кончилось — сразу, как и началось. Сойдясь за обеденным столом, упрямцы заговорили как ни в чем не бывало. И с тех пор до истории с Реджи ничего подобного больше не происходило. Но тут произошло.
— Как ты смела кричать? — быстро спросил Карбышев.
Елена не ответила. И снова потянулись немые дни, тягостным безмолвием наполняя печальный дом…
* * *
В комсомол Елену Карбышеву принимали на открытом собрании школьной организации. Народу собралось столько, что у Елены в глазах зарябило. Члены комитета сидели, а она стояла, как свеча. Вопросы сыпались.
— Устав знаешь?