— Я — уголовный, — тихо проговорил он, — я — убийца. Но, кроме своего несчастья, я способен понимать все. Слушайте: наступление на Ленинград сорвалось под самым городом. Unglaublich, aber doch[80]. Извините!

И, шлепая галошами, он кинулся вон из комнаты, в которую уже входил главный врач лагерного госпиталя со значком национал-социалистской партии на халате.

* * *

Карантин представлял собой один из бараков той части Хамельсбургского лагеря, которая была построена военнопленными во время первой мировой войны. К карантину примыкали госпитальные бараки и кладбище. Территория «ревира»[81] была опоясана шестью рядами проволоки, — крепость в крепости. Кругом — невысокие холмы и довольно густые перелески; за горизонтом — река. Линия Зигфрида, о которой так много и основательно писал когда-то в своих статьях Карбышев, подходила почти к самому Хамельсбургу. Лагерь состоял из казарм — частью кирпичных, двухэтажных, а частью деревянных, в один этаж. Жилые помещения могли быть здесь всякими — просторными или тесными, теплыми или холодными; но проволока, со всех сторон оплетавшая лагерь, могла быть только одной — непреодолимой, и действительно была такой.

Туман растаял в раннем утреннем заморозке. Сонная улыбка солнца медленно катилась по Хамельсбургу, — по кровлям и улицам, по щебню, распластанному на местах недавних построек, и по черным каркасам недостроенных казарм. Дверь маленькой комнатки, отведенной Карбышеву в карантинном помещении, отворилась, и комендант лагеря генерал фон Дрейлинг переступил порог. Карбышев сразу узнал своего старого знакомого. А между тем теперешний Дрейлинг очень мало походил на прежнего: бесследно исчезла куда-то его элегантная поворотливость, а здоровая ветчинная свежесть превратилась в обыкновенное свинское ожирение.

— Дмитрий Михайлович! — с искусственным оживлением заговорил он с порога, — Дмитрий Михайлович! Боже мой, что происходит…

Он шел вперед с протянутой рукой и на ходу произносил те самые слова, которыми лагерэльтесте встретил Карбышева у ворот.

— Принимаем вас как почетного гостя!

Было совершенно ясно, что это значит. Только тупоголовый Дрейлинг мог не понимать. За ним несли два горячих, вкусно дымившихся завтрака и блюдо с поджаренным хлебом «arme Ritter»[82].

…Погружаясь в воспоминания, как в теплую воду, Дрейлинг вызывал в себе приливы чистых и бесстрастных настроений. Это было для него потребностью сердца. Горизонты жизни сближались, судьбы отдельных людей вдруг становились чем-то значительным, от этого возникала томная, сладко волнующая грусть, и тогда он начинал ощущать себя истинно хорошим человеком. Для встречи с Карбышевым он постарался привести себя именно в такое состояние и, приступая к разговору, действовал не только по приказанию графа Бредероде, но еще и по хотению собственной души, которой было приятно слегка расчувствоваться. От воспоминаний Дрейлинг довольно быстро перешел к философии.