Администрация превосходно, понимала, что совершается в «ревире». Поэтому отношение ее к Карбышеву ухудшалось с каждым днем. Уже давным-давно прекратились инсценировки с горячими завтраками, беседы с главным врачом и его заманчивые рассказы о скором освобождении. Карбышев думал: «Так и должно быть. Чем они со мной лучше, тем для меня хуже. И — наоборот…» Поведение Карбышева бесило тюремщиков. По мере того как приемы их деланного благодушия разбивались о его непримиримость, все резче проявлялись в отношении к Карбышеву злость и вражда. И как бы в соответствии с этим раздвигались просторы его внутренней свободы, и голос агитатора звучал громче и сильнее. «Все исходит от общего, — думал Карбышев, — и в общем исчезает. Сейчас это общее — война. Только в войне может сейчас человек проявить самое ценное, что в нем есть. Но ведь лагерь — та же война…» И он не просто боролся со своими тюремщиками. Он воевал с фашизмом.

Как-то в «ревир» зашел помощник Дрейлинга, хромой полковник СС Заммель.

— Скажите, генерал, — обратился он к Карбышеву, — будет Красная Армия продолжать свое сопротивление после падения Москвы?

Карбышев встрепенулся.

— Неприятель не войдет в Москву. Он будет разбит под Москвой.

Хромой полковник показал длинные желтые зубы.

— Должен огорчить вас, генерал: свидетелем этого вы, во всяком случае, не будете.

— Возможно…

По темному лицу Карбышева проскользнул быстрый смешок — не улыбка, а скупой и острый отблеск внутреннего огня.

— Я не буду свидетелем. Но вы, полковник, будете непременно!