В другом конце вагона все громче стонал обожженный танкист. Он то угрожающе умолял, то жалобно стонал, требуя морфий. Он кричал уже много ночей подряд. «Ему еще тяжелей, чем мне, — подумала вдруг Ясногорская. — А этому политруку, который скрипит зубами каждую ночь, словно грызет стекло? Я хоть на перроне была, а он?»
Политрук закурил цыгарку.
— А вам разве никогда не хочется вот так… Выреветься? — сказала она почти сердито.
— Мне хочется… ходить, — ответил политрук. — Ходить, ходить… Бежать. Лететь бы!
Он тяжело вздохнул.
— А тогда… куда?
— Куда? В пехоту. Только в пехоту.
Фамилия политрука была Воронцов.
Начался Урал. Усеянный огнями, как звездами, он дымил круглые сутки заводскими трубами, гремел эшелонами, принимал станки, эвакуированные с Украины. И этот беспрерывный тяжелый грохот индустриального края был сейчас девушке куда милее голубых берегов южного моря, где она однажды провела лето. Шура слушала эту грозную музыку вдохновенного труда и не могла наслушаться. Ибо это была не просто музыка; это была ее собственная сила, ее спасение, ее будущее. Политрук тоже изменился, с его лица как будто сходил гипс, оно оживало и светлело.
— Какая сила! — несколько раз обращался политрук к Ясногорской.