— Едем же! — настаивал Штольц. — Это её воля; она не отстанет. Я устану, а она нет. Это такой огонь, такая жизнь, что даже подчас достаётся мне. Опять забродит у тебя в душе прошлое. Вспомнишь парк, сирень и будешь пошевеливаться…
— Нет, Андрей, нет, не поминай, не шевели, ради бога! — серьёзно перебил его Обломов. — Мне больно от этого, а не отрадно. Воспоминания — или величайшая поэзия, когда они — воспоминания о живом счастье, или — жгучая боль, когда они касаются засохших ран… Поговорим о другом. Да, я не поблагодарил тебя за твои хлопоты о моих делах, о деревне. Друг мой! Я не могу, не в силах; ищи благодарности в своём собственном сердце, в своём счастье — в Ольге… Сергевне, а я… я… не могу! Прости, что сам я до сих пор не избавил тебя от хлопот. Но вот скоро весна, я непременно отправлюсь в Обломовку…
— А знаешь, что делается в Обломовке? Ты не узнаешь её! — сказал Штольц. — Я не писал к тебе, потому что ты не отвечаешь на письма. Мост построен, дом прошлым летом возведён под крышу. Только уж об убранстве внутри ты хлопочи сам, по своему вкусу — за это не берусь. Хозяйничает новый управляющий, мой человек. Ты видел в ведомости расходы…
Обломов молчал.
— Ты не читал их? — спросил Штольц, глядя на него. — Где они?
— Постой, я после обеда сыщу; надо Захара спросить.
— Ах Илья, Илья! Не то смеяться, не то плакать.
— После обеда сыщем. Давай обедать!
Штольц поморщился, садясь за стол. Он вспомнил ильин день: устриц, ананасы, дупелей; а теперь видел толстую скатерть, судки для уксуса и масла без пробок, заткнутые бумажками; на тарелках лежало по большому чёрному ломтю хлеба, вилки с изломанными черенками. Обломову подали уху, а ему суп с крупой и варёного цыплёнка, потом следовал жёсткий язык, после баранина. Явилось красное вино. Штольц налил полстакана, попробовал, поставил стакан на стол и больше уж не пробовал. Илья Ильич выпил две рюмки смородинной водки, одну за другой, и с жадностью принялся за баранину.
— Вино никуда не годится! — сказал Штольц.