Он задрожит от гордости и счастья, когда заметит, как потом искра этого огня светится в её глазах, как отголосок переданной ей мысли звучит в речи, как мысль эта вошла в её сознание и понимание, переработалась у ней в уме и выглядывает из её слов, не сухая и суровая, а с блеском женской грации, и особенно если какая-нибудь плодотворная капля из всего говоренного, прочитанного, нарисованного опускалась, как жемчужина, на светлое дно её жизни.
Как мыслитель и как художник, он ткал ей разумное существование, и никогда ещё в жизни не бывал он поглощён так глубоко, ни в пору ученья, ни в те тяжёлые дни, когда боролся с жизнью, выпутывался из её изворотов и крепчал, закаливая себя в опытах мужественности, как теперь, нянчась с этой неумолкающей, вулканической работой духа своей подруги!
— Как я счастлив! — говорил Штольц про себя и мечтал по-своему, забегал вперёд, когда минуют медовые годы брака.
Вдали ему опять улыбался новый образ, не эгоистки Ольги, не страстно любящей жены, не матери-няньки, увядающей потом в бесцветной, никому не нужной жизни, а что-то другое, высокое, почти небывалое…
Ему грезилась мать-создательница и участница нравственной и общественной жизни целого счастливого поколения.
Он с боязнью задумывался, достанет ли у ней воли и сил… и торопливо помогал ей покорять себе скорее жизнь, выработать запас мужества на битву с жизнью — теперь именно, пока они оба молоды и сильны, пока жизнь щадила их или удары её не казались тяжелы, пока горе тонуло в любви.
Мрачились их дни, но ненадолго. Неудачи в делах, утрата значительной суммы денег — всё это едва коснулось их. Это стоило им лишних хлопот, разъездов, потом скоро забылось.
Смерть тётки вызвала горькие, искренние слёзы Ольги и легла тенью на её жизнь на какие-нибудь полгода.
Самое живое опасение и вечную заботу рождали болезни детей; но лишь миновало опасение, возвращалось счастье.
Его тревожило более всего здоровье Ольги: она долго оправлялась после родов, и хотя оправилась, но он не переставал этим тревожиться. Страшнее горя он не знал.