— Вот что! Отчего же? — спросил он её тихо, наклонившись к ней.
— Не знаю, — повторила она.
— Однако ж должна быть причина, если не во мне, не кругом тебя, так в тебе самой. Иногда такая грусть не что иное, как зародыш болезни… Здорова ли ты?
— Да, может быть, — серьёзно сказала она, — это что-нибудь в этом роде, хотя я ничего не чувствую. Ты видишь, как я ем, гуляю, сплю, работаю. Вдруг как будто найдёт на меня что-нибудь, какая-то хандра… мне жизнь покажется… как будто не всё в ней есть… Да нет, ты не слушай: это всё пустое.
— Говори, говори! — пристал он с живостью. — Ну, не всё есть в жизни: что ещё?
— Иногда я как будто боюсь, — продолжала она, — чтоб это не изменилось, не кончилось… не знаю сама! Или мучусь глупою мыслью: что ж будет ещё?.. Что ж это счастье… вся жизнь… — говорила она всё тише-тише, стыдясь этих вопросов, — все эти радости, горе… природа — шептала она, — всё тянет меня куда-то ещё; я делаюсь ничем недовольна… Боже мой! мне даже стыдно этих глупостей… это мечтательность… Ты не замечай, не смотри… — прибавила она умоляющим голосом, ласкаясь к нему. — Эта грусть скоро проходит, и мне опять станет так светло, весело, как вот опять стало теперь!
Она жалась к нему так робко и ласково, стыдясь в самом деле и как будто прося прощения «в глупостях».
Долго спрашивал её муж, долго передавала она, как больная врачу, симптомы грусти, высказывала все глухие вопросы, рисовала ему смятение души и потом — как исчезал этот мираж — всё, всё, что могла припомнить, заметить.
Штольц молча опять пошёл по аллее, склонив голову на грудь, погрузясь всей мыслью, с тревогой, с недоуменьем, в неясное признание жены.
Она заглядывала ему в глаза, но ничего не видела; и когда, в третий раз, они дошли до конца аллеи, она не дала ему обернуться и, в свою очередь, вывела его на лунный свет и вопросительно посмотрела ему в глаза.