— Мне бояться и стыдиться некого и нечего!
— Как нечего, а света, а их! — указал он на портреты предков. — Вон как они вытаращили глаза! Но разве я — они? Разве я — свет?
— И правду сказать, есть чего бояться предков! — заметила совершенно свободно и покойно Софья, — если только они слышат и видят вас! Чего не было сегодня! И упреки, и déclaration[40]признание в любви (фр.)., и ревность… Я думала, что это возможно только на сцене… Ах, cousin… — с веселым вздохом заключила она, впадая в свой слегка насмешливый и покойный тон.
В самом деле, ей нечего было ужасаться и стыдиться: граф Милари был у ней раз шесть, всегда при других, пел, слушал ее игру и разговор, никогда не выходил из пределов обыкновенной учтивости, едва заметного благоухания тонкой и покорной лести.
Другая бы сама бойко произносила имя красавца Милари, тщеславилась бы его вниманием, немного бы пококетничала с ним, а Софья запретила даже называть его имя и не знала, как зажать рот Райскому, когда он так невпопад догадался о «тайне».
Никакой тайны нет, и если она приняла эту догадку неравнодушно, так, вероятно, затем, чтоб истребить и в нем даже тень подозрения.
Она влюблена — какая нелепость, Боже сохрани! Этому никто и не поверит. Она по-прежнему смело подняла голову и покойно глядела на него.
— Прощайте, кузина! — сказал он вяло.
— Разве вы не у нас сегодня? — отвечала она ласково. — Когда вы едете?
«Лесть, хитрость: золотит пилюлю!» — думал Райский.