— Попадья! — недоверчиво повторил Райский.
— Да, она — мой двойник: когда она гостит у меня, мы часто и долго любуемся с ней Волгой и не наговоримся, сидим вон там на скамье, как вы угадали… Вы не будете больше пить кофе? Я велю убрать…
— Попадья! — повторил он задумчиво, не слушая ее и не заметив, что она улыбнулась, что у ней от улыбки задрожал подбородок.
А у него на лице повисло облако недоумения, недоверчивости, какой-то беспричинной и бесцельной грусти. Он разбирал себя и наконец разобрал, что он допрашивался у Веры о том, населял ли кто-нибудь для нее этот угол живым присутствием, не из участия, а частию затем, чтоб испытать ее, частию, чтобы как будто отрекомендоваться ей, заявить свой взгляд, чувства…
Он должен был сознаться, что втайне надеялся найти в ней ту же свежую, молодую, непочатую жизнь, как в Марфиньке, и что, пока бессознательно, он сам просился начать ее, населить эти места для нее собою, быть ее двойником.
Словом, те же желания и стремления, как при встрече с Беловодовой, с Марфинькой, заговорили и теперь, но только сильнее, непобедимее, потому что Вера была заманчиво, таинственно-прекрасна, потому что в ней вся прелесть не являлась сразу, как в тех двух и в многих других, а пряталась и раздражала воображение, и это еще при первом шаге!
Что же было еще дальше, впереди: кто она, что она? Лукавая кокетка, тонкая актриса или глубокая и тонкая женская натура, одна из тех, которые, по воле своей, играют жизнью человека, топчут ее, заставляя влачить жалкое существование, или дают уже такое счастье, лучше, жарче, живее какого не дается человеку.
— Хотите еще кофе? — повторила она.
— Нет, не хочу. А бабушка, Марфинька: вы любите их? — задумчиво перешел он к новому вопросу.
— Кого же мне любить, как не их?