— А еще — вы следите за мной исподтишка: вы раньше всех встаете и ждете моего пробуждения, когда я отдерну у себя занавеску, открою окно. Потом, только лишь я перехожу к бабушке, вы избираете другой пункт наблюдения и следите, куда я пойду, какую дорожку выберу в саду, где сяду, какую книгу читаю, знаете каждое слово, какое кому скажу… Потом встречаетесь со мною…

— Очень редко, — сказал он.

— Правда, в неделю раза два-три: это не часто и не могло бы надоесть: напротив, — если б делалось без намерения, а так, само собой. Но это всё делается с умыслом: в каждом вашем взгляде и шаге я вижу одно — неотступное желание не давать мне покоя, посягать на каждый мой взгляд, слово, даже на мои мысли… По какому праву, позвольте вас спросить?

Он изумился смелости, независимости мысли, желания и этой свободе речи. Перед ним была не девочка, прячущаяся от него от робости, как казалось ему, от страха за свое самолюбие при неравной встрече умов, понятий, образований. Это новое лицо, новая Вера!

— А если тебе так кажется… — нерешительно заметил он, еще не придя в себя от удивления.

— Не лгите! — перебила она. — Если вам удается замечать каждый мой шаг и движение, то и мне позвольте чувствовать неловкость такого наблюдения: скажу вам откровенно — это тяготит меня. Это какая-то неволя, тюрьма. Я, слава Богу, не в плену у турецкого паши…

— Чего же ты хочешь: что надо мне сделать?..

— Вот об этом я и хотела поговорить с вами теперь. Скажите прежде, чего вы хотите от меня?

— Нет, ты скажи, — настаивал он, всё еще озадаченный и совершенно покоренный этими новыми и неожиданными сторонами ума и характера, бросившими страшный блеск на всю ее и без того сияющую красоту.

Он чувствовал уже, что наслаждение этой красотой переходит у него в страдание.