Он стал весел, развязен и раза два гулял с Верой, как с посторонней, милой, умной собеседницей, и сыпал перед ней, без умысла и желания добиваться чего-нибудь, весь свой запас мыслей, знаний, анекдотов, бурно играл фантазией, разливался в шутках или в задумчивых догадках развивал свое миросозерцание, — словом, жил тихою, но приятною жизнью, ничего не требуя, ничего ей не навязывая.

Он с удовольствием приметил, что она перестала бояться его, доверялась ему, не запиралась от него на ключ, не уходила из сада, видя, что он, пробыв с ней несколько минут, уходил сам; просила смело у него книг и даже приходила за ними сама к нему в комнату, а он, давая требуемую книгу, не удерживал ее, не напрашивался в «руководители мысли», не спрашивал о прочитанном, а она сама иногда говорила ему о своем впечатлении.

Они послеобеденные часы нередко просиживали вдвоем у бабушки — и Вера не скучала, слушая его, даже иногда улыбалась его шуткам. А иногда случалось, что она, вдруг не дослушав конца страницы, не кончив разговора, слегка извинялась и уходила — неизвестно куда, и возвращалась через час, через два или вовсе не возвращалась к нему — он не спрашивал.

Его отвлекали, кроме его труда, некоторые знакомства в городе, которые он успел сделать. Иногда он обедывал у губернатора, даже был с Марфинькой и с Верой на загородном летнем празднике у откупщика, но, к сожалению Татьяны Марковны, не пленился его дочерью, сухо ответив на ее вопросы о ней, что она «барышня».

Вера была невозмутимо равнодушна к нему: вот в чем он убедился и чему покорялся по необходимости. Хотя он сделал успехи в ее доверии и дружбе, но эта дружба была еще отрицательная, и доверие ее состояло только в том, что она не боялась больше неприличного шпионства его за собой.

У ней сильно задрожал от улыбки подбородок, когда он сам остроумно сравнил себя с выздоровевшим сумасшедшим, которого уже не боятся оставлять одного, не запирают окон в его комнате, дают ему нож и вилку за обедом, даже позволяют самому бриться, — но всё еще у всех в доме памятны недавние сцены неистовства, и потому внутренно никто не поручится, что в одно прекрасное утро он не выскочит из окна или не перережет себе горла.

Дружба ее не дошла еще до того, чтоб она поверила ему если не тайны свои, так хоть обратилась бы к его мнению, к авторитету его опытности в чем-нибудь, к его дружбе, наконец, сказала бы ему, что ее занимает, кто ей нравится, кто нет.

Никакой искренней своей мысли не высказала она, не обнаружила желания, кроме одного, которое высказала категорически, — это быть свободной, то есть чтобы ее оставляли самой себе, не замечали за ней, забыли бы о ее существовании.

«Ну, вот — это исполнено теперь: что ж дальше? ужели так всё и будет? — говорил он. — Надо поосторожнее справиться!..»

Он добился, что она стала звать его братом, а не кузеном, но на «ты» не переходила, говоря, что «ты», само по себе, без всяких прав, уполномочивает на многое, чего той или другой стороне иногда не хочется, порождает короткость, даже иногда стесняет ненужной и часто не разделенной другой стороной, дружбой.