Так он мечтал, волновался, падал в бездну безнадежности, и опять выносила его волна наверх — и всё от одного, небрежно брошенного ею слова: «Люблю вас…»

Он вздрагивал от счастья, нужды нет, что слово это сопровождалось русалочным взглядом, что с этим словом она исчезла с обрыва.

«Если неправда, зачем она сказала это? для шутки — жестокая шутка? Женщина не станет шутить над любовью к себе, хотя бы и не разделяла ее. Стало быть — не верит мне… и тому, что я чувствую к ней, как я терзаюсь!»

Он мучился в трескучем пламени этих сомнений, этой созданной себе пытки, и иногда рыдал, не спал ночей, глядя на слабый огонь в ее окне.

— Не подозревает, какое злое дело делает она со мной! Палач в юбке! — сквозь зубы шипел он.

И вдруг отрезвлялся, чуял ложь этого ее «вас люблю», ложь своей пьяной уверенности в ее любви, ложь своего положения.

Однажды в сумерки опять он застал ее у часовни молящеюся. Она была покойна, смотрела светло, с тихой уверенностью на лице, с какою-то покорностью судьбе, как будто примирилась с тем, что выстрелов давно не слыхать, что с обрыва ходить более не нужно. Так и он толковал это спокойствие и тут же тотчас готов был опять верить своей мечте о ее любви к себе.

Она ласково подала ему руку и сказала, что рада его видеть именно в эту минуту, когда у ней покойнее на сердце. Она в эти дни, после свидания с Марком, вообще старалась казаться покойной и дома, за обедом, к которому являлась каждый день, она брала над собой невероятную силу, говорила со всеми, даже шутила иногда, старалась есть.

Бабушка ничего не видала: так казалось по крайней мере, не следила за ней подозрительно, не кидала косых взглядов.

— Вера, ты простишь меня, если я заговорю… — начал робко Райский у часовни.