И Татьяна Марковна, наблюдая за Верой, задумывалась и как будто заражалась ее печалью. Она тоже ни с кем почти не говорила, мало спала, мало входила в дела, не принимала ни приказчика, ни купцов, приходивших справляться о хлебе, не отдавала приказаний в доме. Она сидела, опершись рукой о стол и положив голову в ладони, оставаясь подолгу одна.
И она, и Вера — обе привязались к Райскому. Простота его души, мягкость, искренность, глядевшая из каждого слова, и откровенность, простертая до болтливости, наконец, игра фантазии — всё это несколько утешало и развлекало и ту, и другую.
Он иногда даже заставлял их улыбаться. Но он напрасно старался изгнать совсем печаль, тучей севшую на них обеих и на весь дом. Он и сам печалился, видя, что ни уважение его, ни нежность бабушки — не могли возвратить бедной Вере прежней бодрости, гордости, уверенности в себе, сил ума и воли.
— Бабушка презирает меня, любит из жалости! Нельзя жить, я умру! — шептала она Райскому. Тот бросался к Татьяне Марковне, передавая ей новые муки Веры. К ужасу его, бабушка как потерянная слушала эти тихие стоны Веры, не находя в себе сил утешить ее, бледнела и шла молиться.
— Молись и ты! — шептала она ей иногда мимоходом.
— Молитесь вы за меня, — я не могу! — отвечала Вера.
— Плачь! — говорила бабушка.
— Слез нет! — отвечала Вера, и они молча расходились по своим углам.
Райский также привязался к ним обеим, стал их другом. Вера и бабушка высоко поднялись в его глазах, как святые, и он жадно ловил каждое слово, взгляд, не зная перед кем умиляться, плакать.
В Вере оканчивалась его статуя гармонической красоты. А тут рядом возникла другая статуя — сильной, античной женщины — в бабушке. Та огнем страсти, испытания очистилась до самопознания и самообладания, а эта…