Она не знала, что подумать; но вскоре все объяснилось. Через минуту вошел Антон Иваныч. Волосы его серебрились проседью; сам он растолстел; щеки отекли от бездействия и объядения. На нем был тот же сюртук, те же широкие панталоны.
– Уж я вас ждала, ждала, Антон Иваныч, – начала Анна Павловна, – думала, что не будете, – отчаялась было.
– Грех это думать! к кому другому, матушка – так! меня не ко всякому залучишь… только не к вам. Замешкался не по своей вине: ведь я нынче на одной лошадке разъезжаю.
– Что так? – спросила рассеянно Анна Павловна, подвигаясь к окну.
– Чего, матушка, с крестин у Павла Савича пегашка захромала: угораздила нелегкая кучера положить через канавку старую дверь от амбара… бедные люди, видите! Не стало новой дощечки! А на двери-то был гвоздь или крючок, что ли, – лукавый их знает! Лошадь как ступила, так в сторону и шарахнулась и мне чуть было шеи не сломала… пострелы этакие! Вот с тех пор и хромает… Ведь есть же скареды такие! Вы не поверите, матушка, что это у них в доме: в иной богадельне лучше содержат народ. А в Москве, на Кузнецком мосту, что год, то тысяч десять и просадят!
Анна Павловна слушала его рассеянно и слегка покачала головой, когда он кончил.
– А ведь я от Сашеньки письмо получила, Антон Иваныч! – перебила она, – пишет, что около двадцатого будет: так я и не вспомнилась от радости.
– Слышал, матушка: Прошка сказывал, да я сначала-то не разобрал, что он говорит; подумал, что уж и приехал; с радости меня индо в пот бросило.
– Дай бог вам здоровья, Антон Иваныч, что любите нас.
– Еще бы не любить! Да ведь я Александра Федорыча на руках носил: все равно, что родной.