— Я не буду жить дома… Поеду служить в город… — неожиданно даже для самого себя говорю я, не поднимая глаз, но тихо и твердо.

— А че тебе ехать? Ай заскучал по городской жисти? — говорит отец виноватым, но нарочито спокойным голосом, будто ничего особенного не было. — Ну, че тебе ехать? Месяца еще с нами не побыл, не отдохнул после раны… Что ж, делай перегородку в хате, как говорил… Кто без тебя сделает? Мы так, как те свиньи, весь век в грязи жить будем. А ты ж свет повидал, тебе почище хочется…

— Сгори она! — само собой вырвалось у меня со злобой. — И правда, живем по-свински. К нам пригласить никого нельзя, потому что стыдно за наши порядки.

— Слава богу, до сих пор люди не обходили нас, а живем по достаткам, — обиделся и отец. Помолчав и громко хлебая крупеню, вычерпывая ее уже с самого дна, он прибавляет: — Мы, сынок, не паны и не евреи, чтобы каждому под нос тарелочку подставлять… Мы и из одной миски достанем, только бы бог давал, что доставать…

— А на кой ляд мы держим двух коров, если обе яловки, словно падаль, — кричу я, сам того не желая. — Детям молока нет!

— А для навоза, сынок! — с нарочитой покорностью и жесткостью отвечает отец. — А что яловки — бык в прошлом году попался молоденький совсем…

Потом молятся на ночь богу и ложатся спать.

Отец размашисто крестится, и кланяется, и шепчет то громче, то тише. Мама горячо скороговоркой бормочет, но все на бегу, потому что и помолиться нет у нее времени. Она останавливается только, чтобы перекреститься, а то — стирает со скамейки крошки, приставляет к ней маленькую скамеечку, тянет, как муравей, сенник, чтобы постелить мне постель. Невестка, успокоившаяся тем временем, крестит на полатях детей, взяв маленькую ручонку в свою руку.

— Сохрани, боженька, папу на войне…

— Сохлани, бозенька, папку на войне, — повторяет мальчик и спрашивает: — А далеко ли, мамоцка, война?