– Милостыню… семь копеек!

– Эка сумма! Ф-ф! – фыркнул Никифорыч в свои рыжие усы.

– Да ведь, ми-илый! у меня народ на руках… Всякая кроха в дело идёт. Ой! вели ты извозчику-то потише ехать!

– Ты! – внезапно озлился Никифорыч, по-видимому, без всякой причины. – Деревня чёртова! Аль не понимаешь, что больную везёшь? Пошёл ровней.

Он смерил спину извозчика суровыми глазами и продолжал говорить старухе уже более мягко, чем раньше:

– Народ на руках. Очень ты глупая старуха. И что тебе дался этот народ? На-арод! Рвань разная, жульё, да девки, а она народ! Дура ты, старуха, вот что, и вредная дура, – потому портишь людей… Без тебя они, глядишь, работали бы, а ты их пичкаешь… Они рады, – бабушка Акулина, бабушка Акулина! – а сами верхом на бабушкиной шее катаются. Черти! Пороть бы их!

Да и тебя заодно с ними, не балуй народ. Н-да! Эй! ты… святая душа на костылях! Уснула ты? а?..

Но бабушка Акулина, откинув голову на колено полицейского, лежала неподвижно и не отвечала ни слова. Её лицо посинело, беззубый рот был полуоткрыт, глаза ввалились, и из-под сбитой с головы рваной серой шали выбились пряди полуседых волос, ещё густых и волнистых.

«А она, должно, и впрямь расшиблась…» – догадался Никифорыч, пристально посмотрев на неё. – А может, она это умерла? – вслух сказал он, обращаясь к извозчику.

Тот через плечо окинул нищую взглядом и кратко ответил: