Он никогда не говорил так много, и Лодка смотрела на него с удивлением. Всегда грубый, подозрительный, недоверчиво ухмылявшийся, сегодня он был не похож на себя, мягок, говорил тихо и со странным вниманием поглядывал на окна.

— Что на улицах — тихо?

— Ночь ведь.

— Это ничего, ночь! Теперь… такие дни… короткие, что шум не убирается в них и остаётся на ночь. Вчера, около полуночи, вдруг — в окна стучат! Да! Сначала в одно, потом в другое. Я лежу и думаю — а вдруг влезут, чёрт их возьми!

Лампа у него гасла, когда он вставлял стекло в горелку, но это не раздражало его; всё тише он рассказывал:

— Выйдешь на улицу — везде какие-то нахальные рожи! Все кричат, смотрят октябрём, — да ведь теперь и есть октябрь!

Он зажёг лампу, вытер дрожащие и запачканные руки о полы пальто и пошёл куда-то в угол, с трудом двигая тяжёлые ноги, в ночном белье и больших войлочных туфлях.

— Эти маленькие городишки — точно мышеловки, ей-богу! — тихо говорил он. — Попадёт в такой город человек, и — капут ему! И — капут!

В комнате пахло водкой, табаком и прокислыми огурцами. Все вещи казались сдвинутыми с места, и даже белая изразцовая печь с лежанкой тоже любопытно высунулась на середину комнаты и осматривала её блестящим жёлтым глазом отдушника.

— Ты смотришь, где кровать? — говорил Жуков, стоя в углу перед шкафом и звеня стеклом стаканов. — Кровать рядом. Я сплю здесь, на диване. Кровать у меня хорошая, двуспальная…