— Дурак! — говорит дедушка. Но не объясняет, кто дурак — блажен муж или дядя Яков.

— Болван! — снова говорит дедушка, и у него трясётся борода. Болван — это уж я, — значит, и дурак я. Такое умозаключение нисколько меня не обижает, и я, нараспев произнося — «и на пути грешных не ста», ковыряю ногтем капельки воска на страницах книги. Дверь отворяется, и в комнату входит бабушка.

— Отец! — говорит она. — Какой-то иностранный генерал приехал и спрашивает тебя.

— Что-о? — Дедушка медленно приподнимается, смешно уставив глаза на дверь, а в ней стоит высокий человек в треугольной шляпе с золотом, в коротком красном кафтане с красными же громадными пуговицами, в чулках выше колен и в маленьких башмаках с красивыми пряжками. На его лице, грозном и суровом, длинный красный нос, загнутый книзу, с шишкой на самом конце.

— Здравству-уте, В-ш-ство! С-садитесь п… пож… — весь бледный, дрожит дедушка и смешно бегает по комнате. Генерал смеётся, бабушка тоже, дед таращит глаза, и я узнаю мою мать. Мне обидно и боязно.

— Мамаша! — кричу я. — Скиньте всё это. — Она ещё громче смеётся и вдруг угрожающе говорит:

— Теперь, если ты не перестанешь озорничать и плохо учиться, — я отдам тебя в солдаты, и ты будешь заряжать пушки и садиться на них верхом, когда они станут стрелять!

Я их боюсь, этих проклятых пушек; когда они стреляют в лагерях, стёкла в окнах дрожат от страха, и мне кажется, что вот выстрелят ещё раз и земля треснет, а наш дом провалится. Но всё-таки мне обидно, что моя мать, всегда такая строгая и красивая, — теперь так некрасива и смешна, в ней нет уже ничего, что бы пугало меня, и так много такого, что не нравится мне, а больше всего эти пуговицы — я никогда не видал таких гадких и огромных пуговиц.

— Скиньте, мамаша, это нехорошо, — прошу я.

— Дурачок! — смеется она. — Теперь святки, и я нарядилась, а завтра снова буду такая, как всегда.