Но, сбиваясь с тона, вдруг сам начинал убедительно доказывать:

— Я ведь, видишь ли, только насчёт человека: человек вообще — что такое? Разве я — долото? Ведь ежели, скажем, тобой долбить начнут, так ведь по тебе молотком стукают, — вот я насчёт чего! Человек — не инструмент, — верно? И опять же: конечно — борьба! Что там говорить! Но — апостольское-то, идея-то, которая всеобщая… всемирное примирение… чтобы на земле — мир и в человецех…

Иногда Алексей, замолчав, долго смотрел на товарища презрительно вытаращенными глазами и наконец говорил, точно уши обрубая Фоме:

— Нет, ты глуп! Путаная у тебя башка, — навсегда это!

Иногда же угрожал ему, холодно и внушительно:

— Вот погоди, — скоро начнём читать историю культуры — увидишь!

Фома — сокращался: непонятные слова всегда несколько угнетали его, возбуждая почтение к людям, которые говорили их, и вызывая странные образы. Утопия рисовалась ему кочковатым болотом, всё оно покрыто чахлой зарослью, и по зябким кочкам идёт, простирая руки вдаль, женщина с лицом богородицы, вся в белом и, как всегда, облечённая великой грустью матери, — идёт безмолвно, с тихими слезами на глазах. Он не однажды слышал слова «религиозный культ», и культура представлялась ему торжественным богослужением, подобным пасхальной заутрене. Постепенно ему стало казаться, что эта мудрая наука может развязать все узлы запутанных вопросов, привести в порядок все мысли, облить всю пестроту красок жизни одним ровным и горячим светом. Говорил он много, восторженно захлёбываясь словами и всегда глядя прямо в лицо собеседника мутным и точно пьяным взглядом. Каждая новая мысль, входившая в его сознание, вызывала у Фомы быстрый поток слов — он махал руками, негромко и радостно восклицая:

— Замечательно! Вот именно! Очень просто!

Сначала товарищи по кружку и мастерской слушали его внимательно, с любопытством, но скоро догадались, что Фома просто — болтун, а мрачный слесарь Егор Кашин не однажды советовал ему:

— Отрежь ты себе половину языка, пустозвон!