— Да, да, это правда!
— Фёдор Григорьич, — продолжал Фома, прерывая её, — сын священника, у которого жила моя матушка, — очень хороший человек моя матушка! но уже скончалась, — Федор Григорьич, который теперь даже скоро профессором будет, говорил бывало, оспаривая своего папашу: жить — это знать! И очень просто! Если я живу, не зная, кто я, где и зачем собственно, — какая же тут жизнь? Просто долголетнее одичание в эксплоатации разных тёмных сил, исходящих от человека, и предрассудков, им же сотворённых, — верно?
— Жить — это знать! — повторила Лиза. — Вот именно, товарищ, — вы замечательно широко понимаете…
Фома не помнил, что он ещё говорил, но он первый раз в жизни говорил так много, смело и горячо. Они расстались у ворот большого дома в два этажа, с колоннами по фасаду, и Лиза, встряхивая его руку, убедительно просила его:
— В четверг и понедельник — помните! От семи часов вечера — я дома, буду ждать до девяти, — хорошо?
— С величайшим удовольствием! — восклицал Фома, притопывая ногой о тротуар. — Очень благодарен! Чудесно!
Всю ночь вплоть до утра он ходил по улицам, вскинув голову вверх и мысленно слагая горячие, призывные речи о необходимости помочь словом и делом тем людям, которые ещё не понимают тождества понятия жить и знать. Ему было очень хорошо: серое небо осени как бы разверзлось перед ним, и из глубокой синей пропасти, точно звёзды, падали такие славные, звучные слова, сами собою слагаясь в светлые ряды добрых и любовных мыслей о жизни, о людях, и эти мысли поражали самого Фому своей непобедимой простотой, правдой, силой.
В четверг он сидел в комнатке Лизы, ничего не замечая, кроме напряжённого взгляда голубых глаз, которые, он видел, хотят понять его речи, — смотрел в их глубину и говорил:
— Стало быть, фигурно можно сказать, что идея эта о победе света над тьмою — небесного происхождения?
— Да, если хотите, но — всё-таки — зачем же вам небесное?