И вдруг слышу скептический возглас господина Александрова:

— А наверное, сам он ни Добролюбова, ни Писарева не читает и не любит!

— Я, конечно, понял, что это про меня сказано. И ведь верно сказано. Ну что мне, человеку, изощрённому в тонкостях и арабесках мысли, могут дать квадратные суждения Добролюбова и тяжкий писаревский «нигилизм», возрождённый ныне в таких махровых формах? Остановился под деревом, прислушиваюсь. Это нехорошо — подслушивать под окнами? Что ж делать! Суд должен быть гласным, а тут судили заочно, и я просто корректировал их ошибку. Я их не обвиняю, просто они незнакомы с процессуальной стороной уголовного судопроизводства.

— Странно это мне, — гудит господин Александров, — сами они отступились от старых своих учителей, не найдя и них, должно быть, столько правды, сколько нужно, а нас вот обращают к тому, от чего уже отрекаются.

А моя милая Анюта шепеляво оправдывает меня:

— Он очень добрый, только ему скучно. Барыня гордая, строгая, требует, чтобы всё было аккуратно, а он рассеянный и беззаботный такой…

И густой голос курсистки Мозырь бьёт меня по темени тяжёлыми словами:

— Лицо у него блаженное, но бездарный он, должно быть.

Снова господин Александров:

— Теперь вот они опять, кажется, начинают восхищаться — пролетариат, демократия и прочее. А я думаю: «Очень хорошо, но вы кричали это куда громче четыре года назад тому и разбежались! Как же тут верить?» Не один я так думаю. Очень это мешает, правду говоря…