И женщина, не торопясь, спокойно, как бы отвечая хорошо знакомый урок, говорит, прижмурив глаза:

— Первый раз я была поражена вами, когда в городе стали говорить, что только один подполковник Паморхов не был в соборе на молебне, когда читали манифест. Я подумала: «Какой храбрый человек! Вот настоящий человек, — подумала я. — Если он может один против всех — это герой…»

Её кукольное лицо не оживляется, но цвет глаз стал гуще, она смотрит в потолок и словно читает написанное там и произносит слова медленно, всё тем же скучным тоном кларнета. В окно стучит дождь, на воле взвизгивает ветер.

— Потом я увидала вас, когда разгоняли с площади революционеров. Было очень страшно, когда на них поскакали наши и вы впереди всех, а они закричали и бросились в разные стороны.

— Точно грязь потекла, — с гордостью вставил Паморхов.

— Да. А вы — за ними. Это было самое лучшее, что я видела в настоящей жизни, самое…

Не находя слова, она молчит, потягивается и поднимает вверх руки, сжав маленькие, пухлые кулачки. Паморхов целует руку её в сгибе локтя.

— Щёкотно! Мы с тётей тогда говорили: «Вот, кто спасает нас». А она сказала: «Помолимся за него, а потом ты напиши ему письмо…»

— Разве ты не сама придумала написать мне? — спрашивает Паморхов, откашливаясь.

— Господи, вы спрашивали меня об этом десять раз! Не могу же я сочинять, чего не было…