Паморхов хрюкнул и снова заговорил:
— Это, говорят, нехорошо, но я не люблю честных людей, так называемых передовых и честных. В некрологах всегда пишут: «Это был человек передовой и честный». Они меня раздражают… чёрт их знает чем, но — нестерпимо! Был еврей, держал лабораторию для исследований каких-то… ну, вообще химик! Чахоточное такое существо, глаза огромные и, знаешь, эдакие… с выражением затаённой муки, как пишут в стихах. С упрёком всему миру и мне. Мне особенно! Все дудят о нём: честнейший человек, святая душа… Невыносимо! Я живу на одной улице с ним, встречаемся… Идёт гулять с детьми, девочка у него — превосходная девочка, такая, брат, красавица, лет семнадцати… Два мальчика… Бывало, встречу его, и даже дрожь пройдёт, — ах ты, думаю, козявка! И не потому, что он еврей, а так, вообще, раздражает…
— Ну, чем же кончилось? — тихо спросил доктор.
— Погубила его химия… знаешь, седьмой год, тогда не церемонились…
Паморхов помолчал, вздохнул и спросил глухо:
— По-твоему, злой я или нет?
— Вероятно, нет, — сквозь зубы сказал доктор.
— Нет?
— Но бываешь не злой, а хуже злого.
— Хуже, да?