Он снова начал бредить и стонать.

Николай отошёл к окну и сел там, задумавшись; он не помнил, чтобы отец когда-нибудь хворал, и ещё в обед сегодня не верил, что старик заболел серьёзно, но теперь — думал, без страха и без сожаления, только с неприятным холодком в груди: «Пожалуй, не встанет. Узнают, что не посылал я за доктором — осуждать будут, нарочно, скажут, сделано это…»

За рекой над лесом медленно выплывал в синее небо золотой полукруг луны, звёзды уступали дорогу ему, уходя в высоту, стало видно острые вершины елей, кроны сосен. Испуганно, гулко крикнула ночная птица, серебристо звучала вода на плотине и ахали лягушки, неторопливо беседуя друг с другом. Ночь дышала в окна пахучей сыростью, наполняла комнату тихим пением тёмных своих голосов.

У постели шептались женщины:

— Умный мужик был Хомутов-то…

— Живи, как все, небойсь, никто не тронет…

Николай вспомнил бородатого рослого мужика с худым, красивым лицом и серьёзными добрыми глазами, вспомнил свою крёстную сестру, бойкую, весёлую Дашутку, и брата её Ефима, высокого парня, пропавшего без вести. Слова тётки напомнили ему рассказы Рогачёва, обвинявшего отца в том, что он разорил и довёл до тюрьмы кума своего Хомутова, и теперь, слушая шёпот Татьяны, Николай испытывал двойственное чувство: её слова как бы несколько оправдывали его холодное отношение к отцу, но, в то же время, были неприятны, напоминая о Степане, — не хотелось, чтобы Степан был прав в чём-либо.

— Будет, тётка! — сказал он. — Лучше вот — как насчёт доктора-то? Не посылал ещё я за ним, думал, обойдётся без него. Послать, что ли?

Женщины замолчали, слышнее стал зовущий на волю звон воды — потом старуха Рогачёва тихонько и как бы с некоторой обидой сказала:

— Что ж — иной раз и доктора помогают…