— Ну его, идёмте… Конечно — сумасшедший…
И все ушли в коридор, причём в двери один обернулся, чтобы показать Макару толстый сизый язык.
После Макар узнал, что двое из них — чиновники, один — офицер, а четвёртый — псаломщик, и почему-то почувствовал к этим людям брезгливую жалость.
Кроме этих, было ещё трое оперативных, но они, не вставая с коек, только стонали.
Одна из сиделок уже замучена работой до озлобления; серая, длинная, точно ящерица, она бегом металась между коек, всовывая термометры, пичкая лекарствами, дышала порывисто, шипя и булькая, из её рук ничего не хотелось принимать; другая, с больными ногами и отёчным лицом, вздыхала, охала, жаловалась на усталость, её жалобы, никого не трогая, всем мешали, всех раздражали.
Макару было стыдно видеть себя среди этих изломанных, ненужных людей, он испытывал непобедимое чувство брезгливости к ним, всё вокруг казалось ему липким, пропитанным заразою, угрожающим уродством.
Жёлтые, окрашенные масляной краской блестящие стены с высокими окнами куда-то в бесцветную пустоту, надоевшую Макару до того, что он готов был ослепнуть, лишь бы эта пустота не давила глаза своей хвастливой ненужностью, всё заключённое в этих стенах, неохотно освещаемое тусклым светом коротких зимних дней, стонущее, бесстыдно требовательное, трусливое, наянливо жалующееся на свои страдания и холодное друг ко другу, — всё это вызывало у Макара припадки тоски и безумного желания уйти отсюда.
Он первый раз видел людей, которые, рассказывая о своих болезнях, точно гордятся ими и, суеверно боясь смерти, относятся к жизни как-то особенно: недоверчиво, подозрительно и фальшиво; казалось, что они нарочно смотрят вкось, в сторону, стараясь не замечать того, что им не выгодно, не нравится и не понятно.
…С наивной горячностью юности он пробовал говорить с ними о чём-то важном и видел, что это их удивляет больше, чем удивляло мастеровых, рабочих, мужиков, — эти люди отмахивались от живых вопросов, как от пчёл, забывая о мёде и только боясь, как бы не ужалила пчела.
Но тяжелее всех и всего — учитель: этот человек жил как будто на параде, словно за ним целый день неотступно следили чьи-то строгие глаза, а он знал это и в почтительном вниманьи к ним действовал с точностью маятника.